Отцы и матери
Храните детство!
Родители, воспитали, все старшие, все, приходящее в соприкосновение с детьми, храните детство, старайтесь сделать всякое добро тем детям, с которыми Бог приведет вам встретиться в жизни.
И вы, родители, особенно подумайте о том, какая на вас лежит великая обязанность: воспитать для Бога истинного – Его верного раба, а для родины доброго гражданина.
Раньше, когда жизнь русская была проще, когда безумные учения неверов не расшатывали старых верований, и воспитание детей было легче. Теперь оно стало труднее, и много забот лежит на родителях и воспитателях, «яко дние лукави суть»(Еф.5:16).
Ребенок подобен деревцу, которое надо растить и беречь. Рост дерева зависит от земли, в которой находятся его корни, от окружающего его воздуха, от дождя, его орошающего, от умения садовника вовремя отсекать сухие ветви.
Так пусть будет благодатна почва, в которой, как корни из земли, ребенок будет черпать свои духовный силы.
Православная Церковь с первых дней рождения ребенка вводит его в общение с собой. С тех пор как ребенок крещен во Христа и миропомазан, он принадлежит Церкви, он обречен служить Христу, он воин Христов и член Церкви.
Так дайте ему возможность твердо, с первого пробужденья сознания, запомнить, чей он, каково его назначено на земле, какой у него любящий Отец на небе.
Непременно старайтесь, чтоб глаза его, впервые открываясь на Божий мир, прежде всего увидали то, что говорило бы ему о Боге, о небесной жизни: пусть это будут лики Богоматери, Христа Спасителя и святых Божьих, пусть на всю жизнь он запомнит, как трепетный цветной огонек лампадки тихим и ласковым светом озарял святой угол с иконами.
Учите его молиться. Пусть рано склоняются его колена, и ручки складываются для крестного знамения и, еще ничего не умея лепетать, не умея произнести даже слова мама пусть все-таки ребенок прислушивается утром и вечером к словам молитв, которые у его колыбели будут шептать отец или мать. Не думайте, что дети не понимают молитвы. Душа такого ребенка, который даже не научился говорить, чует Бога, и понимает самую суть молитвы. Кто наблюдал с любовью датский мир, тот знает, что самые малые дети часто имеют особенную любовь к тем образкам, которые висят у их постелек, и не уснут на ночь, прежде, чем их не поцелуют. И, если их забудут приложить к этим иконам, они сами нетерпеливо тянутся к ним ручонками и требуют, чтоб их приложили. Напрасно говорят, что тут детей занимают краски, оклад икон. Дети любят и самые простые, незаметные на взгляд, иконы, к которым привыкли. Ощущающая Бога детская душа чует здесь святыню, и влечется к ней. Поэтому читайте около самых малых детей свои ежедневные молитвы в убеждении, что душа ребенка все понимает и радуется. Крестите его почаще, а только что язык его станет связно лепетать, заставляйте его повторять за собою слова молитв святых.
Без слез нельзя смотреть на молящегося ребенка. Никакого зла нет в его душе, ни одного пятна нечистоты, дурного помысла не легло на нее и, светло, легко возносится эта молитва к престолу Божию.
Как прекрасно сказал народный поэт Никитин, умилившись над детской молитвой:
Молись, дитя. Сомненья камень
Твоей души не тяготит,
Твоей молитвы чистый пламень
Святой любовью горит.
Молись дитя. Тебе внимает
Творец бесчисленных миров,
И капли слезь твоих считает,
И отвечать тебе готов.
Быть может, ангел твой хранитель
Все эти слезы соберет,
И их в надзвездную обитель,
К престолу Бога, вознесет.
Пусть же, и сами дети молятся. При этом невольно вспоминается несколько случаев из жизни праведников.
Святой Димитрий Ростовский в вечер пред кончиною своей позвала, к себе певчих и велел петь сложенные им духовные стихи. Когда они кончили, он удержал одного из них, очень преданного ему мальчика, и стал рассказывать ему о своем детстве, о том, как он любил с ранних лет молитву. – «И вы, детки, молитесь» – закончил святитель Божий свой предсмертный рассказ.
Великий подвижник только что истекшего века Архиепископ Воронежский Антоний любил спрашивать детей: «Дети, где живет Бог наш?» И дети, раньше им наученные, радостно и дружно ему отвечали: «Бог наш живет на небеси и на земли».
Всячески укрепляйте в детях веру, и они вам во весь свой век будут за то благодарны. Есть один поразительный рассказ. Один невер, французский ученый, воспитывал, свою единственную любимую дочку в правилах веры, и пригласил к ней для преподавания закона Божия священника, и всякий праздник сам водил ее в церковь. Испытав муки неверия, он желал предохранить дочь свою от этой беды. И как хотелось бы думать, что этот отец неверный спасся дочерью верной!
Чаще приобщайте своих детей. Нет выше дела на земле, как приобщение. Нельзя сделать большого добра ребенку, как часто давая ему случай соединяться со Христом. Над приобщенным веет благодать Христова, над ним особенно промыслительно распростирается покров Божия милосердия. Не лишайте же детей сокровищ тела и крови Христовых.
И тут не думайте, что детская душа не сознает святого таинства. У грудных младенцев, только что приобщенных, когда их несут от святой чаши, можно заметить на лице выражение такое светлое, радостное, что поневоле скажешь себе, что в эту минуту соединения со Христом их детская душа ликует.
Так вот на этой-то духовной почве и должны расти ваши дорогие деревца, ваши дети.
Теперь поговорим о том, что должно их окружать. Сохранять надо детей и чем дольше, тем лучше, от близкого общения с миром, от всего дурного, чего может ребенок там наслышаться и насмотреться. Благоразумнее подольше держать детей дома, чтобы они укрепились в добре, привыкли к нему: и тогда уже их не собьет с толку никакое дурное товарищество, и дурные примеры.
Но помните, родители, что семья ваша для того, чтоб дети вышли хорошими, должна представлять из себя дружную, честную, угождающую Богу семью. Апостол дает нам образец того, к чему должна стремиться всякая семья, называя семью «домашнею церковью». Пусть же будет и ваша семья угодною Богу «домашнею церковью».
Постоянно пред глазами находящийся пример благочестия родителей есть лучшая нравственная школа. Дети переимчивы, и из подражания легко усваивают все хорошее, что их окружает. Мы видим из жизни многих подвижников, что благочестие родителей, что детство среди семьи, занятой заботой об угождении Богу, почти всегда были порукою за последующую праведность человека. Особенно же старайтесь не подавать детям дурного примера, за что тяжкий ответ дадите Господу. Если отец ленится, пьянствует, дурно обходится с женой, не молится Богу, бранится скверными словами: чему могут научиться от него дети?
Помните, что они впечатлительны. Малейшая ложь взрослых, самая с виду невинная, насмешка над ближними, нечистый рассказ о греховных делах, неуважительное отношение к священным предметам: все эти черты поведения взрослых они хватают как бы на лету, запоминают их, и сами приучаются к лживости, к пересмешничеству, к нескромности, к недостатку благоговения.
Храните детство!
Эта единственная в жизни пора, когда еще изнутри человека не действуют на него страсти, когда радостно открываются глаза ребенка на Божий мир, прекрасна сама по себе: только бы не испортить ее внешнею неблагоприятною обстановкой.
Храните детство! Помните всякий миг вашей жизни, что около вас нежное, тоненькое деревцо, которое легко погнется от всякого порыва ветра. Глядите за ним. Заметите в сторону растущую ветвь, какой недостаток в ребенке, осторожно отсекайте этот придаток и, как на место обреза садовник кладет мягкой замазки: и вы врачуйте дитя любовью. При детях тщательнее следите за собою, чтобы быть достойнее их чистоты и незлобия. Берегите их, и они, выросши, сберегут вашу старость. Храните детство, и Бог сохранит вас.
(«Троиц. Лист.» № 198)
Не погибло
В детстве мать меня учила
Каждый день читать молитвы,
Но в соблазнах шумной жизни
И в пылу житейской битвы
.
Разучился я молиться.
Находить отраду в храме
В песнопениях священных,
В блеске свеч и фимиаме.
.
Но посеянное в душу
В те младенческие годы
Не погибло и ростками
Показалось в дни невзгоды;
.
И душа затрепетала,
И, свободная от плена,
Поняла, в чем сладость жизни,
Поняла, что выше тлена.
.
Полумрак в старинном храме...
Я молюсь под звуки пенья,
Полный сладкого восторга
И святого умиленья.
А. Круглов
Кто виноват?
Однажды вечером, после трудового дня, проведенного Господом Иисусом Христом в непрерывной проповеди и беседах с народом, с фарисеями и учениками, пришли к Нему матери с своими детьми и хотели подвести их к Нему, чтобы Он благословил их. Ученики не хотели уже беспокоить Спасителя и не допустили матерей; тогда Иисус Христос сказал вечно памятные слова: пустите детей приходить ко Мне. (Мк.10:14; Лк.18:16) В этих словах выражена сущность обязанностей христианских родителей к своим детям, – именно долг матерей и отцов приводить детей своих к Спасителю.
Но как же, скажут, делать это, когда Спаситель самолично не проповедует ныне на земле? Это достигается тем именно способом, когда родители приводят чад своих к соединению с Христом Спасителем посредством веры в Него, таинствами св. Церкви, насаждением в сердцах детей пламенной любви к Нему и в послушании учению Его. Путь к этому – христианское воспитание детей.
Общая жалоба в наше время на то, что большая часть наших детей, не говоря уже о юношестве, плохо воспитывается; сами родители много и часто жалуются на это. И жалобы эти, к сожалению, вполне основательны. Недомогание, болезненность в нашем воспитании выше всякого сомнения. Болезнь же не следует запускать, болезнь нужно лечить. A когда хотят лечить больного, то прежде всего спрашивают y него; что болит, где болит? – Спросим и мы что болит в воспитании детей?..
Кому приходится обращаться с детьми, те скажут нам, если будут добросовестны, что в нашем юношестве первее всего бросается в глаза запущенность в религиозном отношении. Законоучители учебных заведений поведают нам, что часто поступают в школу такие дети, для религиозного развития коих в семье почти ничего не сделано: нет в детях страха Божия, нет y них религиозных навыков и привычек. Спросишь иногда дитя: молишься ты Богу? – и получаешь в ответ: никто дома со мною не молится. Уроки законоучителя в школе не встречают содействия в семье родителей. Нет почти возможности устроить правильное посещение детьми церковного богослужения. Уже в детях замечается равнодушие, неохота к молитве и хождению в церковь. Нередко можно слышать из уст детей старшего возраста, обучающихся в школах, дерзкие речи о предметах веры, божбу, ложь, непристойные ругательства и даже проявления неверия.
Далее, в детях нашего времени замечается недостаток тех добрых качеств, которые должны украшать детский возраст. О двенадцатилетнем Иисусе читаем: Он ходил с родителями в Иерусалимский храм и повиновался им, возрастал мудростию и благодатью, a также и возрастом y Бога и людей (Лк.2:52). Это образец для всех детей; Ему должны они подражать. Но так ли бывает? Вы не станете, думаю, спорить со мною, если я вам перечислю хоть некоторые недостатки нынешних детей, на которые вы сами жалуетесь. Прежде всего вы указываете на отсутствие в детях скромности, на грубость, своенравие, дерзость, дикость. Стоит только взять во внимание непочтительное обращение детей с родителями, учителями и старшими... Вы сами жалуетесь на непослушание, на лживость детей; вы сами не скрываете их легкомыслия, которое не хочет заняться никаким серьезным делом; вы сами указываете на рассеянность, страсть к удовольствиям, на испорченность детского сердца, на то, что дети уже знакомы с тем, что и взрослыми честными людьми произносится с краской на лице и что, по словам Апостола, не должно быть именуемо у христиан. Но кто же виноват во всем этом? – Верный и короткий ответ на этот вопрос будет такой: если дети дурно воспитаны, то большая часть вины падает на родителей. Не многие, конечно, родители согласятся с этим; большинство же говорит и думает, что они добросовестно исполняют свои обязанности. Но кто же в таком случае виноват, если дети ваши не так воспитаны, как бы следовало?
Может быть станете жаловаться на Бога? Но Бог все устроил, чтобы сделать возможными доброе воспитание ваших детей. Он от начала установил брак и сделал неразрывным брачный союз, дабы отец и мать своею совокупною любовью к детям направляли их к добру. Господь Иисус Христос возвысил брачный союз в таинство, даруя родителям необходимую благодатную помощь к исполнению обязанностей христианского воспитания детей. Он дал дитяти Ангела Хранителя: в таинстве Крещения смыл с души его первородные грехи, и в таинстве Миропомозания снабдил его особенными благодатными силами, так что всякое посеянное доброе семя должно всходить и расти, если только родители содействуют сему: в таинстве Причашения они теснейшим образом соединяются со Христом, укрепляют свою духовную жизнь и получают залог вечной жизни. Что же еще больше мог сделать Бог, чтобы облегчить родителям задачу их? Нет, ни в Боге вина, если воспитание не удается, если дети наши плохи.
Но может быть виноваты законоучители и учители? На это отвечу словами одного древнего языческого писателя7: «дети не в школе усвояют испорченные нравы, но приносят их с собою в школу. Обыкновенно зло приходит от родителей, которые подают им дурной пример в самом раннем возрасте. Дети слышат и видят в доме такие вещи, которые должны бы долго в их жизни оставаться неизвестными: многое беззаконное и греховное становится рано для них привычкою; бедные дети делаются порочными прежде, чем узнают, что такое порок». Это верно; поступившие дети в школу, с коими приходится заниматься законоучителю и учителю, уже часто бывают испорченными в доме и приносят в школу дурные навыки, привычки, как напр., ложь, обман, скрытность, дерзость в обращении и т. п. Да и что в короткое время пребывания в школе могут сделать законоучитель и учитель, когда бывает и так, что в семье встречается прямое противодействие тому, что внушается в школе? Это знает и видит каждый законоучитель и ничего не поделает против этого.
Но может быть вина в самих детях, что они бывают неудачниками? Нет, слушатели! Из дитяти можно сделать что угодно. Его душа подобна мягкому воску, на ней можно начертать образ Божий или образ диавола. Каждый человек становится тем, к чему его воспитывают. Часто родители называют своих маленьких детей ангелами, но превратным воспитанием делают все, чтобы из них вышло существо, совершено противоположное ангелу.
Но скажете, что в некоторых детях имеются дурные наклонности? – Действительно это часто бывает, как следствие первородного греха: иное дитя явилось на свет с такою или иною наклонностью ко злу; иное дитя от природы строптиво, самолюбиво, сердито, лениво; но не забывайте, что это в нем наклонность и расположение ко злу. Для того и воспитание существует, для того и родители, чтобы не допустить развиться этим наклонностям. Посредством «дрессировки» можно ведь укрощать львов и гиен, которые как бы забывают свою лютость и свирепость; почему же у разумного человека нельзя обуздать злых наклонностей «добрым воспитаним»? Они становятся только тогда пороками, когда оставляют их расти беспрепятственно, не сдерживая их здравым христианским воспитанием.
Но скажете: мой мальчик, моя девочка такие прекрасные были дети, но от своих товарищей и подруг они усвоили дурные привычки и пороки, каких прежде не имели: значит, виною всему соблазн, пример. Но хотя бы и так, – скажите однако, кто виноват в том, что дети ваши вступают в знакомство и ведут компанию в нехорошем обществе? Разве не входит в обязанность родителей смотришь, с кем ведут дружбу дети их? Хороший ли тот пастух, который спокойно смотрит, как стадо его идет куда хочет, и потом часть его застрянет в болоте? И если родители предоставляют детям свободу идти куда и к кому хотят, на ком же ответственность за испорченность детей? Конечно, ни на ком больше, как на родителях.
Посмотрим еще, не могут ли родители свалить вину дурного воспитания на пагубный дух времени? Многие родители это и делают, жалуясь: «время стало ныне гораздо хуже прежнего; прежде, когда мы были еще молоды, было совершенно иначе, – было больше страха Божия, дети слушались родителей и почитали их гораздо больше». – Нельзя отрицать, что в этих словах много правды. К сожалению, нынешнее время и господствующий дух времени действительно нехороши: признание авторитетов ныне не в обычае, уважение к духовной и светской власти, почтение к учителям и старшим не y многих ныне обязательны. К сожалению, несомненный факт, что злой дух времени оказывает свое влияние на детей, особенно на обучающееся юношество. Но неужели родители ради этого свободны от обвинения? Разве нет никакого средства защищаться от этого духа времени и воспрепятствовать пагубному влиянию его на детей? Скажите сами: если на дворе дует холодный ветер, не притворяете ли вы дверей и окон, чтобы холодный воздух не врывался в комнату? – Так и злому духу времени можно преградить доступ в семью христианским воспитанием и порядками дома. Конечно, если сами родители, особенно отцы, благоговеют пред духом времени, думают, что нельзя плыть против течения, тогда и дети не могут защититься от вредного влияния его. Если отец не обращает внимания на религиозные свои обязанности, церкви почти никогда не посещает, презрительно или иронически, даже в присутствии детей, отзывается о религиозных предметах, то он не может ожидать, чтобы дети имели к нему самому большее уважение; ибо если родители не хотят почитать Бога и святой Его Церкви не признают авторитетом, то как дети будут признавать авторитет отца и матери? Или если родители в присутствии детей глумятся над существующими церковными и христианскими порядками, поносят духовную и светскую власть, хулят и бранят свое начальство, критикуют его распоряжения, то естественно детям терять уважение и к родительской власти. Поэтому если хотите, чтобы, пагубный дух времени не заражал ваших детей, то не допускайте его прежде к самим себе, твердо держась закона Христова и учения Православной Церкви.
Думаю, достаточно ясно показано, что большая часть вины лежит на вас, родители, если ваши дети не так воспитаны, как должно быть.
Что я говорю, подтверждается и Словом Божиим, ибо в нем говорит Св. Дух – дух истины: «не хвали человека прежде смерти его, – сказано еще в Ветхом Завете, – так как человек узнается по детям своим». По образу жизни детей, значит, узнаются родители, a также их деятельность в воспитании детей, и в языческом мире родители были ответственны за проступки своих детей. Спартанский законодатель Ликург постановил, чтобы за известные проступки сыновей и дочерей были наказываемы отцы и матери. Почему? Потому, что родители добрым воспитанием могли и должны были предотвратить проступки детей своих. Философ Диоген ударил по щеке отца, сын коего говорил в присутствии его беспутные речи. За что? За то, что отец не воспитал своего сына так, чтобы он стыдился произносить подобные речи.
Когда вы видите в саду одичавшее дерево, то никому из вас не придет на ум бранить дерево, так как владелец сада ответствен за состояние растущего в его саду дерева; равным образом, если кто имеет в своем доме недобрые, не христианские порядки, непослушных недобрых детей, то он сам ответствен за это. Примите же к сердцу это, все родители! Подумайте об этой ответственности. Ваша задача – привести ваших детей к Спасителю. Пустите детей приходить ко Мне, (Мк.10:14; Лк.18:16) говорит Он. Горе родителям, которые препятствуют в этом своим детям; горе родителям, которые своим нерадением в воспитании виновны в погибели детей свих.
(Из поучений Иринея, Еп. Орловского)
Молитва матери
Тишь в селе немая –
Люд крестьянский спит.
Только в крайней хате
Огонек горит,
Пред святой иконой,
Ниц упав лицом,
Молится старушка
О сынке родном, –
О кудрявом Васе,
Что в чужом краю
Льет за Божью веру
В битвах кровь свою.
Крестится старушка,
На пол слезы льет...
Эта ли молитва
К Богу не дойдет?
А. Круглов
Верное средство
Сколько дум и забот посвящают родители воспитанию своих детей, и кто из них не желает от всей души видеть детей своих добрыми христианами и полезными членами общества?.. Но какое лучше средство воспитать детей именно такими? Средство это, можно сказать, в руках самих же родителей, в добром родительском примере. Одно из многих доказательств благотворности родительского примера в деле воспитания мы находим в житии св. муч. Иулиана, память коего празднуется церковью 2 июня. Он родился от знатных родителей, но отец его был язычник, a мать христианка. По смерти своего мужа, мать Иулиана, сознавая важность и святость материнских обязанностей, удаляется в г. Тарс, ведет тихую, уединенную жизнь, всецело посвятив себя воспитанию сына. Как христианка, она сознавала и была убеждена, что молитва есть именно тот светоч благотворный, который освещает и согревает внутренний мир в человеке, указует ему правильные пути в жизни сей, a потому старалась всячески зажечь этот светоч в сердце сына. Много, разумеется, влияет на ребенка задушевное материнское слово, доброе, кроткое наставление, но мать Иулиаца не ограничивалась одними наставлениями, a заботилась повлиять и собственным примером. И вот, как только ночной сумрак спустится на город, на улицах стихнет шум дневной, люди погрузятся в сон, в скромном жилище благочестивой вдовы замерцает бледный свет лампады. Коленопреклоненная молится она, взирая на лик Спасителя и Богоматери, вера и любовь кладут свой яркий отпечаток на лицо ее, уста шепчут слова молитв, верующий взор роняет слезу умиления, a рядом с коленопреклоненною матерью приютился ее малютка сын. Его любознательный взор устремляется то на св. иконы, то на лицо, пламенно молящейся матери, его чуткий слух внимает словам материнской молитвы, его нежное сердце уже ощущает святость, важность и сладость молитвенных минут.
Прошло несколько лет, малютка Иулиан под благотворным дыханием благочестивых материнских примеров возрос в доброго, глубоко верующего юношу. Но в это время страшная гроза разразилась над христианскими обществами, началось беспощадное гонение на них от жестокого царя Диоклетиана. В числе многих мучеников привлечен был к допросу и заключен в темницу и 18-летний Иулиан. Мучители угрозами, ласками и обещаниями старались склонить его к отречению от Христа, но в сердце юноши глубоко запали семена веры – ярко горел светоч молитвы, не страшна была ему темница с ее ужасами, спокойно, точно на ясное голубое небо, смотрел он на приближающуюся смерть. Наконец, раздраженные мучители, завязав Иулиана в мешок, наполненный песком и гадами, утопили в реке; тело св. мученика потом было вынесено волнами на берег и погребено. Вскоре после сына замучили и его благочестивую мать.
Вот какую силу оказал добрый родительский пример: 18-летний юноша, полный жизни и сил, настолько усвоил светлый образ Христов, настолько проникся святою верою, что на самой заре своей жизни оттолкнул от себя все земные радости? захотел лучше страдать за имя Христово, чем отречься от Него, умер мученически и сподобился венца святости!
Отцы и матери христианские! Вы несомненно желаете, чтобы ваши дети возросли добрыми христианами, a поэтому глубже запишите в своих сердцах пример матери Иулиана и всеми силами старайтесь следовать ему! Она научила сына своим примером верить и молиться. Настанет день праздничный, день Божий! заслышите благовест, спешите в храм на общую молитву, стойте здесь благоговейно и внимайте с усердием молитвам и песнопениям; пусть и дети ваши будут около вас поучаться вашему усердию к молитве. Настанет ли день будничный, – собираясь на свои труды, не забывайте начало дня освятить молитвою, станьте сами перед иконою, прочтите вслух сами, заставляйте повторять и детей своих положенные молитвы. Окончится день труда и забот, накроет вас мраком ночь, опять не забывайте помолиться вместе со своими детьми. Если на ваших лицах будет сиять луч веры и мольбы к Господу, этот луч отразится и в юных сердцах ваших детей. Если на ваших лицах будет разливаться святое, молитвенное умиление, то и дети ваши проникнутся им, и знайте, что никогда они не забудут того семейного уголка, где они пред ликом Спасителя стояли радостные, чистые, около своих любимых родителей, вторя их молитвам, никогда не забудут они этих воистину светлых и счастливейших минут своей жизни.
Памятный вечер из дорогого детства
Ветер бил дождем в окна. На дворе было темно, сыро и холодно. Но в бодьшой, чистой комнате – тепло и уютно.
Светло горит лампа на круглом столике перед мягким большим диваном. Тихо теплится лампадка перед большим распятием, что висит в углу над диваном. Распятие старинной итальянской работы из слоновой, уже пожелтевшей кости. Ровный свет лампадки пробегает легкими нежными тонами по всей фигуре и мягким светом освещает голову Распятого и вся фигура резко отделяется от креста из черного дерева.
– Мама! – говорит шестилетний кудрявый ребенок матери, что сидит на диване и быстро вяжет длинный теплый шарф. – Мама! Ведь это Христос распят?
– Да! Христос! – и она мельком оглядывается на распятие и снова погружается в свою работу.
– Как же Он распят? Расскажи мне, мама, что значит распят?
– Это значит, что Его прибили гвоздями ко кресту.
– Как прибили гвоздями?!.
– Так! – она оставляет работу и берет за ручку ребенка: – приложили Его руки вот так к деревянному кресту, в каждую руку вколотили гвоздь молотком, гвозди пробили руки насквозь и вошли в дерево; потом сложили Ему ноги и сквозь них тоже вбили большой гвоздь в дерево; потом крест врыли в землю, и так висел Он на этом кресте целый день, пока не умер.
Ребенок побледнел. Его чуткое, восприимчивое воображение живо нарисовало весь ужас страшной, кровавой казни.
– Мама! Ведь Ему было очень больно? – спрашивает он, стараясь не верить своему впечатлению. – Больно... до крови?
– Да! очень, очень больно.
– Зачем же это с Ним сделали? Разве Он был злой?!
– Нет! Он был добрый, очень добрый, – Он был добрее всех людей, которые были и будут когда-нибудь на земле, потому что Он был не только человек – Он был Бог!
– Зачем же Его так убили?
– Затем, что Он всем желал добра. Он говорил, что Бог, Его Отец, добр и за тем послал Его на землю, чтобы все узнали, как Он добр. И Он делал много добрых дел, и много народа ходило постоянно за ним. А злые завидовали Ему. Он уличал их во лжи, зависти, в злых делах. Вот за все за это схватили Его и казнили.
– За это им ничего не сделали?! – на лицо мальчика набежала краска, и слезы засверкали на глазах его... – Я бы их всех прибил гвоздями к деревьям.
И он сжал маленькое кулачки.
– Зачем же? – говорит мама. – Ты сделал бы очень дурно. Никогда не должно платить злом за зло. Это говорит Он, Христос, и когда Его распяли, как ни больно было Ему, но Он, умирая, молился за тех, которые его распяли, молился, потому что Он любил всех людей; и добрых, и злых... Ведь каждый злой человек не был бы злым, если бы вокруг него не было ничего злого, и если бы он сам не мог делать зла.
Мальчик долго смотрел на распятие, на Его опущенную голову, на искаженное страданиями лицо, на полуоткрытые уста, которые, казалось, шептали молитву и повторяли одно и то же великое слово любви к человеку.
– Мама! – сказал он наконец, – я буду добр, я буду всех любить, и добрых, и злых.
– Да, – сказала мама, – будь добр и люби всех, всех людей. Если ты будешь любить всех, то ты будешь хорошо учиться, потому что только тот, кто много знает, может сделать много добра всем людям и тот действительно любит всех людей.
И она пристально посмотрела на него, она сдвинула кудрявые волосы с его лба и поцеловала этот еще небольшой, но уже высокий и крутой лобик.
«Может быть, – подумала она, – в тебе действительно вырастает любовь к знанию, истине, на пользу и благо всех людей. Может быть, Он уже отметил тебя и вложил в твое сердце эту великую любовь». – И она с тихой, безмолвной молитвой взглянула на распятие.
И тихо теплится лампадка. Светло, тепло, уютно в большой, теплой комнате. A ветер бьет дождем в окна. На дворе темно, сыро и холодно.
Доброе воспитание – добрые дети
Великий пост. Наступает весна. Сильнее начало пригревать солнышко. Веселее чирикают в поднебесье птички. В воздухе пахнет весной... протяжно и грустно звучит великопостный колокол... Черная одежда в церкви, тихое пение наводят на глубокую думу...
В небольшой приходской церкви, около клироса, в уголке каждый день становится старушка и с ней мальчик, ее единственный любимый внучек. Оба они благоговейно глядят на образ и горячо молятся. Старушка очень слаба и опирается на внучка. Внучек, высокий, стройный, одиннадцатилетний мальчик, с серьезным, личиком и глубоким взглядом.
Кончается служба. Тихонько бредет старушка домой, поддерживаемая внучком. Бережно ведет свою бабушку мальчик. Дойдут они до своей маленькой квартирки, мальчик раскутает старушку и бережно усаживает ее в большое кресло. Накинет он теплую шаль на ее старческая плечи и любовно прильнет к тонкой и бессильной старой руке. Старушка слепа. Ее глаза не видят детского серьезного личика. Она ласково ощупывает головку и лицо мальчика и нежно целует его.
Старушка эта когда-то была очень богата. Она была дочерью богатейшего купца и не знала ни в чем себе отказа. Мать ее рано умерла. Купец приискал дочери в мужья богатого князя-подагрика. Молодая, полная жизни, красивая девушка сделалась женой и сиделкой капризного, раздражительного больного. С ангельским терпением ухаживала она за мужем, терпеливо переносила его капризы. Она делила свое время между воспитанием дочери и уходом за мужем. Через 10 лет князь умер. Княгиня всю свою самоотверженную душу отдала дочери, больной и слабой. Она жила и дышала только ею. Когда, после года замужества, ее дочь умерла и оставила маленького сына, пожилая княгиня перенесла всю свою любовь на мальчика. Зять ее ухал за границу. Она поселилась с внучком на небольшой квартире, раздала почти все свое состояние на приюты и школы. Она воспитывала мальчика, учила его, передавала ему свою чуткую душу, свое любящее сердце. В тихом уголке, окруженный нужной любовью, рос и развивался маленький Сережа. Он горячо любил свою бабушку, свой тихий уголок. Годы шли. Несчастье обрушилось на княгиню. Она ослепла. Ее кроткие глаза перестали глядеть своим ласковым, сердечным взором. Маленький Сережа долго не мог примириться с этим и часто плакал. Потому он привык и не отходил от бабушки. Слепая и слабая, она не забывала дела любви и милосердия. Вместе с Сережей, опираясь на его детскую ручку, она продолжала быть ангелом-хранителем бедных и несчастных. Сама она таяла день ото дня. Каждый день ходили оба в свою приходскую церковь. Вернется она домой, сядет в свое большое кресло и отдыхает. Мало сил у старушки, не долго проживет она! Живут они в маленькой, чистенькой квартирке. Сереже очень нравится их чистенькая, под дуб отделанная, столовая, своя маленькая, светлая комната, с окошком в густой тенистый сад, и бабушкина спальня с целым киотом дорогих образов... Он любит сидеть в сумерки в этой темной комнате. Жарко топится в сумраке печка... Тепло в комнате. У образов тихо мерцают лампадки. Тени ползут по стенам. За окном воет вьюга и ветер.
Не детские, серьезные думы бродят в голове мальчика. В своём сердце он даёт себе слово походить во всем на свою бабушку... Своей детской душой он находит в ней что-то святое, великое... Он будет такой же, как она, добрый и честный...
Слепая, не мигая, куда-то смотрит вдаль. Ее мысли тоже серьезны. Она думает о своем мальчике, о своем Сереже. Останется ли он таким, как теперь, чистым и добрым? Что сделает с ним жизнь без нее, когда ее похоронят? Больно сжимается ее старческое сердце при этой мысли.
С начала Великого поста старушка стала слабеть и хворать. Сережа был печален.
– Сережа, будем говеть на следующей неделе, – сказала старушка внучку, сидя вечером с ним в своей комнате. – Отговеем, может быть мне и легче станет...
Сережа только крепко прижмется к своей бабушке и грустно молчит. Болит детское сердечко за старушку.
С следующей недели они начали говеть. Каждый день становились они в своем уголке и горячо молились друг за друга, за всех страдающих и угнетенных... По вечерам, в маленькой спальной, зажигалась лампочка
Сережа читал бабушке св. Евангелие, читал внимательно и усердно. Свет от лампы падал на седую голову старушки, на ее доброе, милое старое лицо, освещал тонкие черты мальчика, его серьезное, строгое личико. Рука, старушки покоилась на голове мальчика. Сережа любил читать Евангелие. Бабушка научила его понимать святые и правдивые слова.
Слезы текли по щекам мальчика. Слепая, прижимала его к себе и успокаивала, рассказывала ему о милосердии Божьем, о Его правде и долготерпении.
Старушка и внучек усердно говели. Слепая страшно ослабла. Сережа, с горем в сердце, замечал, как слабела его бабушка, как изменилось ее милое лицо. Она едва могла пойти на исповедь. После исповеди Сережа поехал с бабушкой навестить больных. День был ясный. Солнышко пригревало землю. Старушка улыбалась.
Кротко и долго говорила она с больными и, провожаемая благословениями, уехала с внучком домой.
В этот вечер они долго просидели в маленькой спальне.
– Помни, Сережа, дорогой мальчик, – говорила старушка, лаская мальчика, – помни, что все люди не злы в душе. Сумей найти доброе и святое в душе каждого человека. Не осуждай и не вини других ни в чем. Никто и тебя не осудит. Чаще вспоминай Нагорную проповедь Спасителя. Я стара, Сережа, и не знаю, долго ли я проживу... y тебя есть отец... он на днях вернется, я писала... Люби отца... Работай всю свою жизнь, не забывай, что Бог дал тебе жизнь для того, чтобы ты помогал бедным и страдающим... Вспомни, как страдал Спаситель и во время Своих страданий думал только о грешных людях. Вот мы исповедовались с тобой сегодня! Много я грешила в жизни своей, может быть, и зла много сделала... A y тебя пока чисто сердечко. Береги его, Сережа, береги от людей и от зла! Это лучшее сокровище, твое богатство. Будешь ты честным, хорошим человеком, – душа моя будет радоваться и славословить... не забывай Бога и ближних, Сережа!
Тихо и слабо звучал голос старушки. Столько в нем было любви и доброты, и горячей веры! В душе мальчика просыпались добрые чувства и мысли.
– Живи, бабушка, со мной, – заговорил мальчик, – я без тебя не могу жить, я умру. Я не проживу, бабушка, без твоей руки, без твоего голоса. Помни, бабушка, я умру...
Горько плачет мальчик, прижавшись к любящей груди. Из слепых глаз падают слезы на голову Сережи.
На другой день они причастились. Старушка была спокойна и весела. Целый день она говорила со внучком, толковала ему св. Евангелие, ласкала его. Горячо поцеловала она мальчика перед сном. Дрожащей рукой она перекрестила Сережу. Слезинка упала на чистый детский лоб... Бабушка последний раз целовала своего ненаглядного мальчика...
На другой день Сережа проснулся спокойный и веселый... Ясное солнышко заглянуло в его окошко. Весенний чистый воздух лился в открытую форточку. Где-то в синем небе пел жаворонок... Сережа вбежал к бабушке и удивился.
Она лежала в кресле, откинувшись назад. Ее рука держала св. Евангелие.
Сережа взял за руку. Тяжело упала холодная рука. Бабушка не дышала... Ее сердце перестало биться бесконечной любовью и добротой... Она умерла... Сережа без памяти упал около своей бабушки.
Через несколько дней похоронили добрую старушку.
Отец Сережи устроил богатые похороны. Но лучшей наградой ей были слезы бедняков, шедших за ее гробом. Прибавилось на кладбище одной могилкой... Засыпали землей добрую бабушку Сережи... Поплакали, разошлись и успокоились. Не успокоилось только одно бедное, надорванное детское сердечко. Сережа не может забыть свою бабушку. Столько ласки, доброты, столько самоотверженной любви потерял он.
Разрывается от боли детское сердечко! По целым часам плачет мальчик над свежей могилкой...
Льются чистые, детские слезы! Орошают могилку. Весело греет солнышко с ясного неба... Звонкую, весеннюю песню поет жаворонок... Тихо покоится в сырой земле на веки уснувшее честное сердце!

Памятный вечер из дорогого детства
Благословение родительское
Благословение отчее утверждает
домы чад, клятва же матерня
искореняет до основания (Сир.3:9)
Премудрый хорошо знал сердце человеческое, и потому, заповедуя детям почитать своих родителей, чтобы получить от них благословение, а не проклятие, не напрасно первое относит к отцам, a последнее к матерям, говоря: благословение бо отче утверждает домы чад, клятва же матерня искореняет до основания. Нe сказал: благословение матернее..., клятва же отца..., но благословение отчее, клятва же матерня... Этим он дает, между прочим, заметить, что скорее можно подпасть проклятию матери, нежели отца, проклятию, влекущему за собою столь гибельные для детей последствия, сколь благодетельно для них родительское благословение. Таким образом священный писатель, напомнив силу родительского благословения и проклятия, преподал весьма поучительный урок как для детей, так и для самих родителей, и в особенности для матерей; для детей, чтобы они, стараясь оказать всякое уважение своим родителям, преимущественно оберегались наносить оскорбления матерям; для родителей, чтобы они никогда не забывали, что от родительского благословения много зависит счастье детей, а от проклятия – несчастье, и потому были бы сколько осторожны в последнем, столько разборчивы в первом, – были бы благоразумны и в том и в другом; в особенности же для матерей, чтобы они клятвами своими, большею частью без умысла (ибо какая мать пожелает несчастье своему дитяти, исключая чрезвычайные случаи?), но безрассудностью изрекаемые, не подвергали опасности детей своих.
Блаженный Августин рассказывает следующей несчастный случай, постигший в его время целое семейство в Кесарии Каппадокийский от неосторожности материнских клятв.
«Одна мать, будучи сильно огорчена старшим из сыновей своих в присутствии младших, которые не только не удержали брата от дерзкого поступка против матери, но и не подали ей никакой защиты, несмотря на то, что всех их было числом девять, мать эта, как бы в отмщение, за нанесенное ей оскорбление, тут же стала проклинать страшными клятвами всех их без разбора, и более и менее виновных. Сила клятв материнских так была действительна, что старший из них, как виновнейший, дерзнувший даже нанести побои матери своей, тотчас же был разбит параличом, так что все члены его подверглись непрестанному дрожанию и биению. Вслед за тем, по очереди старшинства, подвергались такому же недугу, в течение года и все прочие. Стыдясь своих сограждан и самых стен города, в которых и среди которых еще тягостнее становилось для них это состояние, они принуждены были оставить их, и, разсеявшись в разные стороны, блуждали по целой империи римской. A мать, не могши нигде укрыться от укоризн и угрызений совести, с отчаяния удавилась, приложив к неумышленному злодеянию явный грех».
Это происшествие, в истине которого нам не позволяет сомневаться свидетельство блаж. Августина и всей церкви Иппонийской, подтверждает, как велика сила родительского не только благословения, но и самого проклятия, даже неумышленного; как тяжело грешат те родители, которые или во гневе, или от злости, или вообще по безрассудности проклинают детей своих; как, наконец сами дети вдвойне грешат, делаясь виновными пред судом Божиим и за себя и за родителей, когда своими против них поступками (какой бы важности эти поступки ни были) доводят их до того состояния, что они решаются, часто без размышления, изрекать проклятия на детей своих.
Дети! Есть и в наше время много примеров вашего неуважения к отцам и матерям. Бойтесь, страшитесь проклятия их. Всегда чтите отцов ваших и матерей ваших, да почивает на вас благословение их, да благо вам будет и долголетни будете на земли (Ис.20:12; Втор.5:16).
Родители, и в особенности вы, матери! Есть и между вами много таких, которые не удерживаются от проклятий, всегда почти безрассудных, и как бы без сознания налагают их на детей своих. Щадите их, щадите уже и потому, что они дети ваши. Лучше во всяком случае благословите их, a не кляните (В. Ч. IV 360).
Любовь родительская
Он крайне любит детей своих, говорят часто в свете. «Но любишь ли ты их, спрашивает Блаженный Августин, когда позволяешь им жить самовольно? Нет, – любишь их только тогда, когда заставляешь их любить Иисуса Христа, который тебе дал их и опять от тебя потребует: ты любишь их только тогда, когда смотришь на них очами Авраама и с ним всегда готов принесть их в жертву всесожжения. Умерщвляй их порочные наклонности, это будет столь же благоприятная жертва, какую принес Авраам.»
Сами дети принуждены бывают впоследствии нередко жаловаться на ложную любовь к себе родителей, подобно блаженному Августину, который говорит: «отец мой на светское воспитание не жалел никаких расходов, имея в виду честь и славу; между тем нимало не заботился о том, чтобы я возрос к славе Божьей и жил непорочно и благочестиво. Он желал только, чтобы я наставлен был в житейском, не жалея о том, что я буду оставлен Богом» (В. Ч. XVII, 152).
Дурной отец
(Рассказ странника)
На мне преидоша гневи твои, устрашения
твоя возмутиша мя (Пс.87:17)
Не до конца прогневается, (Господь)
ниже во век враждует (Пс.102:9)
В бытность свою сельским учителем я имел обыкновение часть свободного летнего времени уделять на путешествие в тот или другой монастырь. Добрые то были дни: отрадно станет на душе, еще как только, после долгого, утомительного пути, завидишь золотые главы церквей, или услышишь густые звуки монастырского благовеста. Придешь, помолишься Богу, познакомишься, насколько возможно, с прошлым обители, с ее достопримечательностями и, отдохнешь где-нибудь в прохладной роще и такое славное, светлое настроение объемлет душу, кажется, не променяешь его ни на какие забавы, ни на какие удовольствия светские... Яснее представится и смысл человеческой жизни, и – тот источник, где следует черпать чистую духовную радость.
Не раз приходилось мне встречать у оград обителей лиц во многих отношениях интересных, слышать от них поучительные и знаменательные рассказы, и почти все то, что наиболее овладевало моим вниманием, оставляло по себе глубокое впечатление, я записывал в свою памятную книжку. Про одну из таких встреч я и намерен сейчас сообщить благосклонным читателям.
Была суббота. Я только что пришел в С-ий монастырь. Кончилась вечерня, и собравшиеся богомольцы в ожидании всенощной разбрелись по ближайшей роще. Я также выбрал себе уединенное местечко на крутом берегу реки под кудрявыми липами, и залюбовался красотою окрестностей: расстилавшаяся предо мною на несколько верст зелень лугов на горизонте сливалась с лазурью безоблачного неба. Река медленно катила свои волны. Тихо. Только и слышался плеск купающихся ребят, да жужжанье пчел. Жара начинала спадать. Близость святого места и роскошная природа навели на меня глубокое раздумье; мысль моя унеслась к той глубокой древности, когда на месте этого благоустроенного монастыря, дремал непроходимый бор и в нем одиноко ютилась убогая келья преподобного. Сколько веры и духовной силы нужно было ему, чтобы совершить подвиги отшельничества. Не одно уже столетие протекло с тех пор, обитель возрастала, украшалась, переживала скорби и невзгоды вместе со всей русской землей.
Много жертв и усердия принесено сюда в разные времена православными, не мало теплых молитв вознесено здесь, и вот под незримым покровительством св. угодника прославляется и цветет этот памятник веры и благочестия. Чьи-то шаги прервали мое раздумье; оглянувшись, я увидел, что недалеко от меня опускается на траву пожилой мужчина в одежде послушника с котомкой на плечах. Наружность его была какая-то особенная, лицо его носило на себе следы не то перенесенной тяжкой болезни, не то бурно проведенной жизни, но глаза смотрели задумчиво, кротко. Сосед меня сильно заинтересовал, и я решился заговорить с ним. «Откуда вы пробираетесь?» спросил я его.
Услышав мои слова, он слегка встрепенулся, оглядел меня, и сказал: «про дом ли мой вы спрашиваете меня, или про то, откуда я сюда пришел?.. Если про дом, то я его не имею и не строю, а пришел я сюда из С-ой пустыни».
Такой ответ еще боле заинтересовал меня, видно было, что душа в этом человеке болела за прошлое, а совесть искала умиротворения. «Почему же вы так строго относитесь к себе? Судя по вашему настоящему виду, нельзя предположить, чтобы вы были большой грешник». Странник немного помолчал, а потом вздохнувши, начал: «хоть и тяжело мне говорить про свой позор, про свою горькую участь, но... вам расскажу, вы человек молодой, может быть и полезен будет вам грустный рассказ».
Родился я в одной многолюдной подгородной деревне в зажиточной семье; отец мой был огородник. Ребенком я рос ловким, на все способным: успешно учился в городской школе и успевал в то же время во всяких шалостях. Присмотреть за мной путем было некому, мать была женщина смирная, я ее почти и не слушался, а отец сам побаловал меня за шустроту мою, да поглядеть-то за мной некогда было ему; то торги, то работа, так и рос я, можно сказать, как крапива у забора, что не льют на нее, а она знай себе выше и выше поднимается, и в мою душу лилось много грязи всякой, только хорошего, доброго-то мало. Деревня наша была разгульная, народ бойкий, торговый, благочестивых примеров не видать было, за то кабаков, да трактиров было много, и все они такие обширные, красивые, всегда около них шумно, многолюдно. Для нас малолеток первое удовольствие было вертеться около трактиров, отвести нас от пагубного места и в голову не приходило, так и наслушивались мы с самых ранних лет всякого сквернословя, наглядывались на всякие безобразия, драки и сами привыкли издеваться над старшими, шалить, чем не следует. Соберем, бывало, по пятачку, купим водки да и разопьем где-нибудь на задворках...

Дурной отец
Подрос я, отец стал брать меня по базарам в помощники себе, и здесь доброго не очень наберешься: обман, божба, ругань так и жужжат, бывало, в ушах целый день. Мне на руку было, что отец меня берет с собой: к шалостям я привык, а на них деньги требовались, вот и обдумываю я, бывало, сидя на возу, как бы притаить гривенник-другой... Но скоро про все мои проделки узнал отец, стал меня урезонивать, и через неделю решил отправить в Москву к знакомому мастеру «в года». «Не хотел, – приговаривал он при прощанье, – отцу служить хорошо, ну ступай, чужим людям послужи, там из тебя все дурное вытрясут». Но ошибся мой родитель: чужие люди и чужая сторона дурного во мне не убавили, а прибавили.
Слесарная мастерская, куда я попал на обученье, была большая, мастеровых много, но хозяин наш об нас малолетних не заботился: старшие мастера, народ больше все грубый, пьяный, что хотели, то и делали с нами, особенно плохо приходилось тем, кто посмирнее, да безответнее. Я был из всех подростков малый самый вострый, обижали меня мало, но зато приучали ко всему худому больше, чем других: впрочем, я и сам на худое был способен.
Пагубная то была жизнь. Сейчас не могу без содрогания вспомнить, что творилось в нашей душной, грязной мастерской. Хирели мы телом, гибла и душа наша. Кончится работа, сейчас y старших и пьянство, a с ним сквернословие, драка, надругательство над слабыми, беззащитными мальчуганами; – то же самое в праздники Божии, и некому-то было вразумить заблудших, о стыде напомнить, в церковь Божию послать, или доброе ласковое слово сказать нам несчастным подросткам. Не мудрено, что многие из нас дурными вышли людьми, научились всему худому, забыли род и племя... Пролетели 5 лет житья в горестях, стал я мастером хорошим, жалованье положили; попади в хорошие руки, может быть и на путь добрый стал бы, но доброго-то человека вокруг не было, и пошла моя жизнь еще хуже; про дом я совсем не помнил, и не тянуло меня туда! Отец писал, чтобы денег выслал, a я и письма-то путем не прочту, a отвечаю, что самому-де до себя, жалованье малое, прожитие дорогое.
Долго терпел отец, наконец задумал к рукам прибрать, паспорта не выслал и велел немедленно ехать в деревню. Пришлось покориться. Еду, сам злобствую «погодите, я свое возьму»!
Приехал, ко мне родные с лаской, с расспросами, a я волком гляжу. Дождался первого праздника – в трактир, и ну бражничать. Ни угрозы отцовы, ни уговоры матери не действовали на меня. Пожил с месяц, деньжонки вышли все, гулять не на что, a уж без гулянья-то мне скучно становилось. Стал проситься y отца снова в Москву, все равно, говорю, не работник я вам здесь. «Нет, Сеня (звать меня Семеном), шалишь, не на такого напал, чтобы по голове гладить тебя»... твердил он мне. Вижу, что с отцом ничего не подделаешь, задумал взять свое хитростью, прикинулся путным, заботливым; отец должно быть и поверил мне. Прошло так с полгода и говорит он мне: «я тебя, Семен, женить надумал, собирайся невесту смотреть». Я не противился. Невесту мне приискали девушку смирную, но бедную, из богатой семьи за меня бы не пошла, и эту-то слышно было, родители приневолили. Невесту посмотрели, сразу и дело порешили, a через неделю и свадьбу сыграли. Пожил еще месяца три тихо, скромно, и опять стал y отца на заработки проситься. «Ну, если хочешь, пожалуй, ступай, трудись с Богом, только смотри не беспутствуй, ты теперь человек женатый, должен понимать сам, как жить следует», сказал отец.
«Помилуйте, батюшка, – говорю я ему, – мало ли что было, уж теперь будьте покойны, разве мы без разума»...
Хитрость моя удалась, снова я в Москве, и опять окунулся в свою прежнюю безобразную жизнь, только денег изредка стал посылать домой, чтобы в деревню опять не вытребовали меня. Писали мне, что сын y меня народился, но это нисколько меня не порадовало. Приехала потом жена, пожила со мною года полтора, и уже нагляделась же, бедная, на все мое безобразие, натерпелась же от меня обид – все сносила и терпела, видно, сильно ей хотелось образумить меня заблудшего. Народилась y нас еще дочь, и я рад случаю спровадить жену в деревню; в городе, говорю, с ребятами жить нам не по силам, почти, можно сказать, прогнал ее от себя. Не знаю, сердилась ли она на меня, или нет, ничего мне не сказала, только заплакала, как поехала, и уж извелась же она y меня за эти полтора года: поехала бледная, худая, что называется, краше в гроб кладут!.. На этих словах странник прервал свою речь; я заметил, что глаза его подвернулись слезой, тяжело видно, было ему вспоминать свой прежний позор.
Но, видно, Господь смилостивился надо мною окаянным, стал Он мне посылать вразумление за вразумлением. Тут пришло известие, что отец помер; мать с женой сильно домой звали, или, по крайней мере, денег побольше просили прислать, а то дело наше совсем становилось. Пахать-то я и не думал, денег также послать не мог, за свое дурное поведете с места хорошего я слетел и перебивался кое-как от одного хозяина к другому. Но в то же время и стыдно стало мне за себя: совесть, видно, еще уцелела во мне, как ни топил я ее в вине да в праздной жизни.
Встретил меня раз земляк и говорит: «что же это ты, Семен, или Бога не боишься, совсем кинул семью, а ребятишки-то у тебя какие славные растут, хоть бы поглядеть съездил. Ничего я ему не сказал на это, но понял, что скверно я делаю. Иду я как-то по улице, незадолго до масленицы, утром в воскресенье, по Москве колокола гудят, народ православный в храм спешит, а у меня на сердце тоска камнем лежит, не знаю, куда и деться от нее, в кабак денег нет, а от церкви я отстал давно: больше 10 лет уже на духу не был. Иду, и попадается мне оборванный, худенький, синий от холода мальчик лет 8: «подай, дяденька, на хлебушек Христа ради»... протянул он. Жаль мне стало мальчика, а подать ему нечего. «Кто же, – спрашиваю его,– послал тебя побираться»? – «А вон мама», – ответил он, указывая на женщину, которая одной рукой держала ребенка, а другую протягивала за милостыней к прохожим.
– Что же, аль у тебя отца-то нет? «Нет, есть, только нехороший он у нас, – маму все бил, а теперь совсем бросил, пьянствует, а нам есть нечего... мама говорит, что Бог его накажет за нас». Как выслушал я слова мальчика, так и похолодало во мне все, эти детские уста строгое обличение произнесли мне; ведь и я бросил ради пьянства свою семью, и я глубоко обидел родных, и я заслужил наказанье Божие... Чисто ножом кто резал мне по сердцу, пока я шел, сам не знаю куда. Шел, шел я, и слышу хорошее складное пение, остановился, смотрю – около самой церкви: дай, думаю, зайду; вошел. Обедня давно уже началась; дьякон вышел читать евангелие... Читал он о том, как один непокорный сын отделился от отца, ушел в далекую сторону, прожил там все свое имение, стал бедствовать, как потом образумился, воротился к отцу своему и как отец ласково и милостно принял его... Господи, подумал я, слушая чтение, опять ты посылаешь мне вразумление: не я ли такой же заблудший грешник? – и много дум промелькнуло в голове моей во время службы этой, вспомнил я и про Бога милосердного, увидел и все свое безобразие. Кончилась обедня. Священник вышел говорить проповедь. Говорил он опять о том же блудном сыне – о том, как грешно не почитать родителей, как пагубно предаваться пьянству, распутству. «Посмотрите, – говорил он, – на скот бессловесный, и тот знает меру, не объедается, не опивается до бесчувствия, a человек разумный доводит себя нередко до того, что не помнит себя, растерзанный, бесчувственный валяется на позор и посмешище среди улицы»... Глубоко запали мне в душу эти слова: справедливы они были...
Из церкви вышел я успокоенный, в душе явилась жалость к брошенной семье. Иду на квартиру да думаю: нет, пора все бросить, пора образумиться. После того работать стал усерднее, пить совсем бросил, одна дума в голове: скопить немножко деньжонок, да с ними скорей в деревню к своим. Но видно, легко-то только падать, a подниматься трудненько. Очень уж я привык к разгульной жизни, и соблазн был на каждом шагу. С месяц я крепился, жил хорошо, a тут на грех товарищи попались – слабые, и деньжонки завелись, не выдержал соблазна, – напился, а, известно дело, худо сделаешь, другой раз уже легче повторить – и пошел я снова кутить. Напьюсь, забудусь, a просплюсь, не знаю, куда деться от стыда, совесть мучила меня, одно средство против нее: залить вином и заливал же я, не знаю, как только жив остался. Эх, как бы драгоценна в то время была поддержка и забота обо мне, погибавшем, доброго человека! Но откуда же она могла прийти? Кому пьяница горький был нужен?.. Скоро дошел до того, что все с себя заложил, пить, есть нечего было, и здоровье совсем испортилось, во рту сухо, внутри горит, руки трясутся, ноги не ходят, на лицо смотреть страшно, смерти y Господа просил. Вот в это-то самое время земляки привезли мне печальную весть, что дети мои померли от скарлатины, и жена вскоре после них Богу душу отдала, извелась, сердечная, от меня обидчика. Как услыхал я про это, так не помню, что сделалось со мною: помню только, что весь лежал, как в огне, и все рвал на себе, тут же захворал и горячкой, 4 недели в больнице пролежал. В бреду мне представлялось: то детские ручки грозятся на меня, то виденный мною на улице оборванный мальчик, кричит: «накажет тебя Бог, накажет»!.., a то бледное, заплаканное лицо жены так строго, укоризненно смотрит на меня, что не знаю, куда спрятаться от него.
Поправившись от болезни, я почувствовал, что силы во мне нет, работать не могу, к вину отвращение. Немедля я отправился в свою деревню, на дорогу собрали меня добрые знакомые, своего-то y меня уж ничего не было. Путь был длинный – около 50 верст; иду да думаю: «Господь бы допустил поплакать над могилками, да y матери вымолить прощение, она теперь одна, бедная, горюет на старости лет».
Время было теплое, хлеба высокие, травы густые, – отвык я от деревни, a тут и мне стало веселее, как увидел знакомые поля... Вот показался крест церковной колокольни, a вот из-за бугра выглянули кровли нашей деревни: подхожу к дому, стройка вся обветшала, опустилась, смотрю – y нашего дома толпится народ, меня никто не узнает – и где же узнать! Пошел молодцом, a воротился чуть не стариком. Слышу из дома несется протяжное чтение. Вошел, на столе под образами лежит моя родительница, готовая к погребению; как увидел ее, родимую так и грохнулся на пол без памяти...
Мать похоронили, а y меня на душе туча черная. Прогневался на меня Господь, не допустил и с матерью свидеться... справедливо ты, Господи, наказуешь меня... не замолить мне, бездетному, все обиды, которые я делал кровным своим... За что, Господи, думалось мне, земля-то сырая держит меня, окаянного? не им, а мне бы следовало в могиле лежать за все мое беззаконие. Случалось, временами, такое отчаяние и уныние нападете, что даже грешно и сказать, руки хотел наложить на себя. Только и успокоишься немного, как в церковь к службе сходишь.
Что делать? Чем заняться? Ума не мог я приложить к своей доле. Дай, думаю, пойду к батюшке, у него попрошу наставления. Батюшка принял меня ласково, утешил: «много ты, Семен, грешил, но милости у Бога нет конца, молись Ему за себя и за своих родных. Усерднее молись, и Он укажет тебе путь добрый»... Послушался я батюшки и стал приучать себя к молитве, трудно было сперва, но потом Бог помог, ничего для меня не стало слаще того, как сходить в храм Божий и помолиться Господу Богу; Он услышал меня и указал мне путь, по которому мне легче и спокойнее идти. В деревне нашей задумали школу открывать, затруднение было только в помещении; наш дом был хоть и ветхий, но просторный, дай, думаю, хотя им послужу, православным, пришел на сходку и объявил, что жертвую его под школу. Остатки же имущества распродал, деньги положил на вечный помин родных, а сам пошел по святым местам замаливать свои грехи, да благодарить Бога за милости ко мне окаянному, недостойному. Теперь летом хожу по монастырям, а зимой прибьюсь в какую-нибудь глухую деревеньку и учу ребяток азбуке, молитвам, как умею, и за все благодарю Господа... воистину милостив Он к нам грешным. Странник кончил. Уже вечерело. Раздался благовест ко всенощной. Мы оба перекрестились. «Прощайте, барин хороший, вставая сказал странник, запомните мой грустный рассказ, не откажите в добром слове заблудшему человеку, и в защите несчастным подросткам, погибающим от великого соблазна, если встретите таких, а встретить их немудрено, много нас таких беспутных, несчастных, живет на Руси ... и он пошел в церковь. Немного погодя, и я последовал за ним. Странник стоял на коленях в темном, отдаленном углу и со слезами на глазах горячо молился, я от души порадовался за этого человека, для которого молитва стала столь тоже привычна, сколько привычна была прежде беспутная жизнь.
Кончилась всенощная. Прохладная ночь сменила жаркий день. Кругом было так тихо и безмятежно. На куполе монастырского храма играли лучи полного месяца. Долго бродил я по роще, а рассказ странника Семена не выходил у меня из головы. Правда его: много таких Семенов бродит по Руси, только не многие из них уразумеют ту пропасть, над которой они висят, и не многие сворачивают от нее на путь добрый.
А какой великий грех принимает на душу тот, кто может отвратить малолеток и юношей от порока и не отвращает, а еще больше согрешает тот, кто сам толкает молодые души на путь порочный, кто предается на их глазах греху и всякому безобразию... Горе тем, кто соблазнит единого от малых сих(Мф.18:6), сказал Сам человеколюбивый Спаситель.
Отец
«Господь даде, Господь отят.
Яко Господеви изволися, тако бысть:
Буди имя Господне благословенно
во веки» (Иов.1:21)
Солнце склонялось к западу. Отблески последних запоздалых его лучей освещали красноватым сиянием берега полноводной Камы, простые здания небольшого селения, пароходную пристань и виднеющихся на ней людей, очевидно, ожидавших прибытия парохода. Эти фигуры резко выделялись на золотистом фоне заходящего солнца; они как бы застыли в раз принятом положении и издали имели вид живописных силуэтов. Особенно выделялись два силуэта – один с развевающимися на легком ветерке волосами, силуэт какой-то духовной особы; другой мужика, богатырского сложения, который стоял подбоченившись и что-то указывал вдали духовной особе. Очевидно, оба лица увидали что-нибудь для них особенно приятное, потому что духовная особа начала живо размахивать руками и вообще в самых ярких образах выражала свое нетерпение. Особа духовного звания был никто иной, как о. Семен, священник в небогатом селе. Он уже вторую неделю со дня на день ждал свою дочь и каждый пароход встречал с полною уверенностью, что наконец то увидит еe после почти десятилетней разлуки. Но вот уже вторая неделя подходит к концу, a о. Семен живет все еще бобылем-сиротинкой. Пароход был уже близко. Ветер доносил шум его колес, тяжело шлепавших по гладкой поверхности величавой реки. Еще какие-нибудь пять-десять минут, и полетят на пристань чалки. Но нетерпеливому отцу эти минуты казались часами. Неужели и теперь его надежда не оправдается, и он поплетется в свой домик, покорившись Господней воле? Но нет! Что-то шептало о. Семену, что он сейчас увидит свое сокровище, свою ненаглядную девочку. Да полно! Какая она теперь девочка? Когда он в последней раз обнял и благословил ее, она была восьмилетним ребенком. С тех пор прошло десять лет... «Какая-то стала она?» думает старик.
И рисуется ему его девочка, какою была она десять лет назад. Как любил он ее! Как берег он свое сокровище! Она была единственною его отрадою, единственным светлым проблеском в его жизни. О. Семен был всегда каким-то неудачником! Окончив курс в семинарии, он сейчас же по отцовской воле, женился и был посвящен в диакона. Жена его была не злая женщина, но какая-то раздражительная. Сам же о. Семен был олицетворением кротости и доброты. Не благословил их Господь и детьми. Только на четырнадцатом году супружества родилась у них дочь, но зато потерял о. Семен, в то время уже священник, свою супругу, которую любил очень крепко. Всю свою любовь он отдал теперь дочери, своей маленькой Марусе. Он отказывал себе во всем необходимом, чтобы только было хорошо его девочке, и вырастил ее здоровым, краснощеким ребенком. Исполнилось Марусе восемь лет. До тех пор о. Семен сам занимался ее обучением, и она уже читала у него по слогам. Но он видел, что домашнего обучения слишком недостаточно и хотел дать дочери лучшее образование. Деньги у него были прикоплены, – хоть немного, a ребенку хватит прокормиться, пока будет в состоянии сам хлеб себе зарабатывать. В селе нельзя было дать образования девочке. Оставалось везти ее в город, расстаться с нею... жаль было отцу расстаться со своею Марусей, да делать нечего. Помолился он Богу, отслужил молебен, да и отправил Марусю с хорошими людьми в город к своему брату, тамошнему дьякону. Много слез было пролито при разлуке, еще больше за эти десять лет, – и вот теперь она, окончив курс в гимназии, ехала к нему жить. Она уже давно писала ему радостные письма, называла его ласковыми словами, говорила, что стала большая, обещала привезти из города гостинцев... За эти десять лет разлуки, в Марусе не только не остыла любовь к отцу, но загорелась еще с большею силою. Она осталась тем же бойким, любящим ребенком, каким жила y отца. Только вместо краснощекой девочки она была теперь высокой, стройной девушкой. Много, много радостных слез пролил о. Семен над ее письмом и над ее карточкой, которую она ему послала. И вот свиданье было близко... Пароход с шумом подошел к пристани. Бросили чалки, спустили мостки. О. Семен еще издали увидал своими слабыми старческими глазами дорогую дочку. Он никогда бы не узнал ее, хотя не расставался с ее карточкой, если бы отцовское сердце не подсказало ему, что это она – его Маруся.
– Дочка! – шептал о. Семен, бегая по пристани и мешая матросам. – Привел Господь увидать ее, мою милую, обнять ненаглядную, прижать к набольшему сердцу! – Глаза его, влажные от слез, высматривали в выходившей с парохода толпе дорогой образ.
«Отойдите, батюшка, не стойте на дороге, убеждал его матрос: – дайте пройти»!
Отца Семена оттерли от мостков, по которым тихонько спускались пассажиры. Спуск был опасный; между пароходом и пристанью было расстояния аршина в полтора, a доски мостков, плохо сколоченные, не позволяли спускаться нескольким пассажирам сразу.
– Осторожней, господа, мостки шагаются! Держи мостки-то, эй, ты! – кричал тот же матрос.
– Эй, тетка, куда лезешь, дай барышне пройти; да не лезь ты! Ой, держи, держи барышню, держите ее! – Вдруг раздался страшный крик; все отскочили от мостков. Одна доска подвернулась, и молодая девушка упала в воду вместе с чемоданчиком, который она несла в руках. Сначала все стояли, как будто ошеломленные, потом бросились к борту, побежали за баграми. Но было уже поздно: девушку подтянуло под пароход. Через несколько минут всплыло платье, сквозь зеленоватую воду видна была голова, руки, a немного спустя тело лежало на берегу, окруженное толпою народа. В первую минуту о. Семен, слышавший крик, нечего не понял, да и не видал за толпою происшедшего. Но когда поднялся шум, стали звать на помощь, кричать, что упала барышня, только тогда вдруг что-то страшно кольнуло его в сердце. Он бросился к пароходу и здесь узнал все: его дочь упала в воду. Все потемнело y него в глазах, кровь прилила к лицу, отлила... страшно бледный, с криком подбежал он к борту, хотел прыгнуть за нею. Но его удержали, отвели под руки и посадили на рогожный тюк. Он как бы замер. Посиневшее лицо тряслось, губы шептали что-то, из груди вылетали хриплые звуки, глаза страшно блуждали по сторонам. Он то сидел неподвижно, то с диким криком рвался куда-то с такою силою, что его едва удерживали пять человек. Волосы, упавшие на его лицо, придавали ему какое-то страшное, дикое выражение. Вдруг сильным движением рук он вырвался и быстро побежал на берег. Там уже откачивали тело девушки. Нечеловеческий крик заставил матросов выпустить из рук труп. Несчастный отец упал на тело дочери, безумно целовал в холодные губы. Сначала он рыдал, потом это рыданье обратилось в хрип. Никто не смел оторвать его от трупа дочери. Вдруг все вздрогнули и отступили. Старик сидел y трупа, обводил всех мутным взором и... тихо смеялся. «Живая, живая... шептал он; хотели утопить. Хе, хе, хе... разлучить меня с нею .. ведь десять лет, десять лет ведь, Господи!.. Одно только y меня... на всем свете... одно... сокровище... Приехала... не забыла... Вот... тут вот... но... Старик совсем обессилел. Глаза его смыкались. Он как-то сразу осунулся и притих. Его осторожно подняли и увезли домой.
Тятенькин любимец
– Слышь, Фрол, на тебя одного моя надежда, покажь себя молодцем! – наставлял Тит Сидорович, хлебный торговец уездного города К., своего старшего сына, отправляя его по делам в Питер. – Ты парень умный, расторопный, знаешь кому надо поклониться, кого уважить. Предъяви документы, покажь вызов наследников и мою доверенность, получи наследственный капитал и махом возвращайся домой.
– Не засижусь, тятенька, не извольте беспокоиться, – бойко ответил сын, тряхнув темно-русыми кудрями. – Мало ли я y вас делов обделывал!
– То-то, Фрол, смотри! да денег не растеряй и не трать по-пустому; все вам останутся, ваши будут, – продолжал отец. – Теперь помолимся и поезжай! Ах, кабы не свернула меня давеча проклятая болезнь, сам бы катнул устраивать свои делишки... да ну, не обижайся, я на тебя полагаюсь. Поезжай с Богом.
Старик с усилием приподнялся с дивана, повернул лицо к образу, прочел напутственную молитву и поцеловал сына. Жена его, тихая, робкая Марфа Ильинична, со слезами благословила отъезжающего: меньшой сын Арсений провел брата до саней; Фрол уехал.
Тит Сидорович, опираясь на палку, прошел в кабинет и заперся в нем; он был слаб, после перенесенного тифа; отправка сына утомила и расстроила его. Бойкий, молодцеватой Фрол пользовался его особенною любовью. Тит Сидорович любил под час покуражиться, поломаться своею властью, посамодурствовать. Из-за ничего подымет иной раз бурю в семье, из-за ничего затеет веселье, и никто лучше Фрола не умел подладиться к нему. Красивый, смышленый парень, налету угадывал волю отца и то потешал его забавными выходками, то удивлял торговою сметливостью. Устроить ли подрыв другому торговцу, сбыть ли с рук залежалый товар. Фрол был на все мастер. Известно, и за Фролом водилось много грешков не маленьких, да они не кололи глаза отцу, парень умел все скрасить, замазать, а то и совсем скрыть и свернуть вину на другого. Не таков был Арсений, меньшой сын Тита Сидоровича.
Робкий, тщедушный, неловкий, он всею душою любил своих родителей, но всегда терялся в присутствии отца. Он мало смыслил в торговых операциях и всегда боялся кого-нибудь обидеть. Ошибок своих он никогда не скрывал, и лучше переносил тему неприятностей, чем дозволял кому-нибудь пострадать за них.
– Уж от этого парня не ждать прибыли моему добру, – сердито заметит иногда отец. – Влопайся Арсений раз в беду, сам уж из нее не вырвется наверное. Не сообразительный какой-то.
И вот из-за этой воображаемой несообразительности Арсению отец отказывал в доверии, держал его у себя под строгим началом и взыскивал с него каждую ошибку вдвое. Одна Марфа Ильинична ровно относилась к детям и готова была одинаково побаловать как того, так и другого сына.
Уехал Фрол, стал Тит Сидорович ждать известия, как идут Питерские дела его и скоро ли наступит пора его возвращения на родину, а любимый сынок, обрадованный тем, что вырвался из-под родительского надзора и спит и видит только как бы подольше потешиться в столице. Ну пока шли разные формальности по получению наследства и на парне лежало много скучных хлопот, казалось бы, не грех было иной раз маленько развлечься, да та беда, что развлечения он выбирал забористые, широкие, от которых до греха было недалеко. Хождение по трактирам, знакомство с намалеванными барынями и их ухарскими приятелями, пирушками и прочие удовольствия, как болото втянули его. Фрол надеялся, по обыкновению, пошалить малое время и остановиться; скрыть от отца свои питерские шалости, замазать непозволенные траты позволенными деловыми издержками и нагулявшись всласть, вернуться домой чуть не праведником, претерпевшим много трудов и неприятностей. Вышло несколько иначе. Новые приятели знали, зачем он находится в Питере и зорко следили за ходом дел его. Получив, по отцовой доверенности, наследственный капитал, Фрол написал домой, что дела его устраиваются, часть денег уже в руках, остальную он скоро получит и тронется в дорогу; сам же, по настоянию приятелей, устроил спрыски, нанял несколько троек, в которых питерские кутилы ездят за город и со всей своей веселой компанией махнул в Ливадию, питерское загородное увеселительное заведение. Веселые приятели и приятельницы их чужого кармана не жалели и вогнали спрыски в очень дорогую цену. Попировав, общество затеяло играть в штосс, дурацкую азартную игру, пустившую многих богачей по миру и как ни жался Фрол, как ни был осторожен, а все же тысчонки две, в один вечер, уложил в карты. На следующей день, проспавшись и отрезвившись, Фрол вспомнил об убитых понапрасну деньгах и ужаснулся. «Надо отыграться», решил он. Не ехать же мне с таким недочетом... не придумаю даже на что свалить его. Пошлю отцу половину капитала, с другой половиной поживу еще здесь... Что ж? Ведь после смерти отца все равно эти деньги мои будут. Постараюсь вернуть потерянное. И не хитро вовсе; отгадай на какую карту падет выигрыш и ставь на нее деньги, вот и все; отгадал – выиграл... Отцу напишу, что ожидаю получки остальных денег.
«Эх! когда меня кривая не вывозила».
Ждет Тит Сидорович сынка из Питера, ждет не дождется и тяжелые мысли начинают тревожить его. Что за оказия! С одного места капитал выдают, половину дали, половину не додали. Странно как-то. Авось скоро напишет, объяснит отчего задержка. A письма нет как нет. Марфа Ильинична тоже охает и крестится, словно чует что-то недоброе. Материнское сердце прозорливо, не легко поддается обману. «Наверно либо деньги потерял, либо несчастие какое с ним случилось, думает она. A уж не спроста это, наверное. Такой всегда был изворотливый, a теперь толкового письма не пишет. Это недаром!»
– Вы бы, Тит Сидорыч, сами настрочили ему письмецо, – стала она молить мужа. – Фролушка молод, может по неопытности натворил что-либо неладное и не смеет теперь признаться в этом, ни показаться на глаза вам. – Тит Сидорович сурово взглянул на жену и не ответил. Мысль ее приходила уже и ему в голову, но он не желал сознаться в этом. Зачем показывать бабе, что y нее хватает мозгу на дельные мысли? Как ни противны были ему письменные занятия, однако он присел к столу и нацарапал сыну следующее послание.
«Отчего пропадаешь без вести? Что с тобою? пиши правду истинную. Коли виноват в чем – повинись, да приезжай скорей беспременно!
На эту родительскую записку получился такой ответ.
«Что это, тятенька, вы нынче во мне сомневаетесь? Каков я был, таков и остался, a если не еду домой, значит причина есть; не получив всего капитала, не хочу трогаться с места. Вам нечего беспокоиться; на худой конец коли и пропадет оставшийся капитал, то пропадет моя законная доля. Видно так уж на роду y меня написано».
Тит Сидорыч повертел в руках письмо, раза два или три прочел его заново и в волнении заходил по комнате. Затем переписка прекратилась. Суровое лицо Тита Сидоровича сделалось еще суровее, старик ходил по дому, как грозная туча, и обрывал всякого, кто бы не приступился к нему. С женой и Арсением не говорил совсем. К обеду садился только для примера, a есть не ел почти вовсе. Мягкосердый Арсений изныл на отца глядючи.
– Позвольте, тятенька, я съезжу в Питер наведаться к брату, – робко предложил он, желая чем-нибудь успокоить отца.
– Ты? – грозно-удивленным голосом отозвался старик, – Так и тебе стало тесно дома и ты хочешь дралка дать? Пошел в лавку и ни слова более. Я те покажу, как ездить в Питер!
Арсений умолк и занялся делом. Еще три недели крепился Тит Сидорыч, на четвертую не вытерпел.
– Я еду, – объявил он однажды жене. – Пусть Сенька смотрит за торговлей: мне надо самому взглянуть, что творится в Питере. Отыщу моего бездельника. Думает, бороду нажил, так из отцовой руки выжил. Так нет же, покажу ему, что до гробовой доски я над ним старейший; не поедет, – так я силой приволоку его домой.
Тит Сидорыч тотчас по прибытии в Петербург, отправился на квартиру сына, но Фрола там уже не было; он стал отыскивать его по новому адресу и опять не нашел; Фрол отписался куда-то за город.
Усталый, измученный, изнемогая от волнения и беспокойства, он хотел повернуть в какую-либо гостиницу и вдруг, почувствовав головокружение, свалился как пласт на каменную мостовую. Когда Тит Сидорович очнулся, он увидел вокруг себя беленые стены больничной палаты, a в противоположных углах две кровати, занятые больными. Окинув все это безучастным взглядом, он приложил руку ко лбу, как бы стараясь припомнить, что с ним было.
Дежурный фельдшер предложил ему лекарство, он без сопротивления выпил его. Потом, осмысленно ответив на все задаваемые ему вопросы, он вдруг указал на ближайшего к нему больного, густые темно-русые волосы которого обратили на себя его внимание и спросил, кто это?
– Какой-то купеческий сынок, заболтавшийся в Питере, – ответил ему фельдшер. – Полиция доставила его в больницу; он был страшно избит и бредил целые две недели; все каких-то шулеров обличал и от кого-то отбивался. Теперь стих, a все надежды мало на его выздоровление y него три ребра сломаны и легкие попорчены.
Тит Сидорович впился глазами в лицо фельдшера и молча слушал его: история больного заставила сильнее биться его сердце.
Фельдшер отошел к другим больным; кого перевязывая, кому давая лекарство. Тит Сидорович уставил внимательный взгляд, на заинтересовавшего его больного.
– Пить! – произнес тот слабым голосом.
Тит Сидорович вздрогнул, чуть не вскочил с постели.
Фельдшер подал требуемое и вышел из палаты.
Тит Сидорович продолжал, не отрывая глаз, наблюдать за больным: лицо последнего было обращено к стене, роскошные темные волосы всклокочены и разметаны по подушке. Тит Сидорович приподнялся на постели и как бы замер в ожидании. Вдруг больной переменил положение и повернул исхудалое лицо к наблюдателю.
– Фрол! – крикнул Тит Сидорович.
Больной широко открыл глаза.
– Тятенька, – произнес он отяжелевшим языком.
– Тебя обобрали?.. Отчего не дал мне знать? – спросил старик, стараясь побороть свое волнение. – Отчего, скажи? Денег жалко было, али в своей вине стыдно признаваться? Так я бы пожурил и оставил, – отец и во гневе отцом остается.
Фрол поднялся с подушки и снова бессильно опустился на нее.
– Изолгался я, тятенька, простите... из любимцев не хотел выйти... доли правдивого Арсения боялся, – отрывисто и с усердием проговорил он, – С измаленька ведь все хитрил я да обманывал вас, чтобы в милость втереться и теперь думал обманом оставаться в ней, да уж будет с меня! противна мне ложь та. Обобрали меня злые люди, точно, да сам искал их, сам лез в их компанию. Кабы одних дел с первоначала придерживался, давно бы сидел теперь дома. – Он снова приподнялся и опять не выдержав упал на подушку.
– Простите меня, тятенька! – продолжал он тоскливым, угасающим голосом. – Простите давнишние и нынешние провинности!.. Не дал мне Бог повидаться с матушкой, знать, не заслужил... Арсений лучше меня будет беречь ее. От меня, признаться, никому бы из вас утехи не было.
Слова замерли на губах его, открытые глаза приняли стеклянное выражение. Тит Сидорович бросился к сыну, но тот уже не дышал и не мог ответить на его последнюю ласку.
Два отца
Короткий зимний день близится к концу... Кроваво-красным шаром холодное зимнее солнце cадится за горизонт, золотя своими последними лучами маковки и крест сельской церкви. На небе скопляются и густеют серо-снежные облака – предвестники непогоды. По улице села изредка проносятся порывы холодного ветра, поднимая с земли облачка снежной пыли.
На конце большого села Высокого стоит небольшой бревенчатый дом – жилище сельского доктора, a дальше при въезде в поле, среди поросли и кустарников, занесенных снегом, виднеется большое двухэтажное деревенское здание – сельская больница, за которой темнеет сад.
Стаи галок и ворон, оглашая воздух неистовым карканьем, вьются над деревьями сада.
Вечереет... Становится все темней и темней. В избах села, заметенных снегом, замелькали огоньки, засветилась яркими огнями больница, замерцал огонек и в доме доктора.
Стало совсем темно. Вечерний зимний сумрак быстро окутал землю своей темной пеленой.
В квартире сельского доктора, в небольшой комнатке – детской стоит полумрак от закрытой темным абажуром лампы; пахнет сильно лекарствами; кругом тишина, только слышится тяжелое хриплое дыхание и временами бред и стон больного мальчика, да изредка глубокие вздохи доктора, отца мальчика, сидящего y кроватки своего тяжко больного сына.
Доктор как-то беспомощно сгорбился и с выражением муки и отчаяния на бледном, осунувшемся лице и с какой-то смертельной тоской в глазах смотрит на мечущегося в бреду ребенка.
Вот ребенок заметался сильнее и захрипел. Доктор привстал и наклонился над больным мальчиком.
– Папа, папа!.. – сипло, чуть слышно, прохрипел мальчик, – папа, милый папа, я дышать не могу, я задыхаюсь! я умру... Милый папа!..
– Нет, нет, голубчик Ваня, ты не умрешь, папа не даст тебе умереть, да и Бог не разлучит меня с моим милым мальчиком. Он не отнимет y меня мою радость и отраду жизни! – говорит, обняв ребенка, рыдающим, полным душевной муки, голосом доктор.
Дифтерит принимал худой оборот; для спасения мальчика нужна была немедленная операция. И отец сделал операцию.
Темная, зимняя ночь. Месяц заволокло снеговыми темными тучами. Ни зги не видно...
Тихо. Временами с бешеным ревом проносится по улице режущий холодный порывистый ветер, срывая с земли снег и крутя его вихрем.
Село Высокое уже спит. В избах нет нигде огонька, только в доме доктора, да в окнах больницы мерцают огоньки.
В доме доктора царит тишина. Все спят крепким сном. Спит в кухне, слегка всхрапывая, сопя носом и чмокая губами, толстая, глуповатая баба, кухарка Матрена. Спит тревожным, чутким сном, измученная болезнью сына, жена доктора...
Тишь, мертвая тишь кругом, только в зале однообразно выбивают стеные часы свое вечное «тик-тик», а с улицы доносятся злобные, воющие звуки порывистого ветра.
Не спит один только доктор. Он сидит, печально склонивши свою голову, у изголовья кроватки своего больного мальчика. Мозг доктора работает лихорадочно и вереницей проходить перед ним не веселые картины; вспоминает доктор случаи болезни детей, подобные болезни его сына, где ему также для спасения их жизни приходилось делать операцию, и лицо доктора то на мгновение вспыхивает надеждою, то снова отчаяние и тоска начинают заволакивать его.
Около полуночи, несмотря на окружающую темноту и на режущий ветер, бьющий снежной пылью в самое лицо и заметающий путь, по дороге в село Высокое гнал вскачь лошаденку Пегашку, запряженную в крестьянский коробок, рослый мужик в овчинном тулупе и в большой овчинной шапке. Мужик этот был Яков из ближней деревни, отстоящей верст на шесть от Высокого.
У Якова сильно заболел горлом сынишка, и вот теперь мальчик весь посинел, начал хрипеть и тяжело дышать, и Яков, полный отчаяния за жизнь ребенка, бросился за помощью к сельскому доктору.
На селе сторож пробил в чугунную доску полночь, когда мужик подъехал вскачь к дому доктора, выскочил из коробка и застучал в окно кухни. – Тихо... Никто в кухне не шелохнулся на стук.
Яков застучал в окно еще сильнее... «Господи, – проговорил он сокрушенно вслух, – как бы не опоздать. Как бы мальчонка не задохнулся, дюже тяжело ему дышать-то стало! Скорее бы доктора к нему предоставить, может доктор-то и облегчит его!» И Яков вдруг, изо всей силы, как бы в отчаянии, забарабанил по стеклу окна кухни.

Тятенькин любимец
– Кто там? Что надо? – послышался вскоре из кухни испуганный голос кухарки Матрены.
– Отворяй скорее, допусти к доктору, больно нужда до него большая, и время не терпит! Ну, отпирай что ли скорее!..
– Да ты кто?
– Ах, чтоб тебя! глупая баба! я... я...
– Да, кто ты-то?
– Яков... Яков из Безсонихи... Ну, пускай скорее, большая нужда в докторе!
Кухарка, ворча про себя, отперла дверь, чиркнула спичку и зажгла лампочку.
Яков вошел в кухню, перекрестился на образ и степенно поклонился Матрене, неистово чесавшей свою голову, запустив обе руки под сбившийся на бок головной платок, и с большим неудовольствием смотревшей на Якова – нарушителя ее ночного покоя.
– Здравствуй, почтенная! Как бы скорее доктора?
– Для чего тебе доктора?
– Да вот, сынишке дюже глоточку захватило, хрипите уж, почитай что умирает!
– И... и... и не думай... Барин не поедет теперь к тебе, у него свой сынишка тем же болен... Иди к фершалу!
– На что мне твой фершал! Мне доктор нужен! Подь, зови доктора-то скорее, время не терпит!
– Иди, иди к фершалу, ведь уж сказала тебе, – нетерпеливо заворчала Матрена, – что барин не поедет к тебе, не до тебя ему теперь, только зря время теряешь, да добрым людям покоя не даешь!
– Экая несуразная баба, прости Господи. Хоть кол ей теши на башке-то, все свое тянет! – проговорил, разведя руками, Яков. Иди что ль, кума, скорее за доктором, может и поедет, должен ведь ехать! – заговорил громко, выходя из себя, Яков. Не пойдешь коли, так я и сам найду к доктору дорогу! – и Яков двинулся к двери, ведущей из кухни в комнаты доктора.
– Куда, куда полез, несуразный! Разве это можно! – – бросилась Матрена к двери и старалась заслонить ее собою.
Но шум, поднятый в кухне Матреной и Яковом, достиг до слуха доктора, и он вышел в кухню.
– Что здесь за шум? Что тебе надо? – обратился доктор к Якову.
– Да до твоей милости... Сынишка, почитай, умирает... глоточку y него дюже захватило... хрипит. Помоги, барин! ведь один y меня мальчонка-то, сохрани Бог, умрет, мать изведется, уж больно убивается по нем, обревелась вся! Помоги, не дай парнишке умереть! – просил Яков доктора.
– Рад бы всей душой помочь твоему парнишке, да не могу, y меня y самого сын при смерти, и мое присутствие при нем необходимо... иди к фельдшеру!
– Фершал уж был y меня, да толку-то и нет ! Э-эх... – махнул вдруг безнадежно рукою Яков, и слезы показались y него на глазах. – Видно придется помирать парнишке-то! – хрипло проговорил он и, схватив свою шапку, хотел идти вон.
Тяжелая борьба шла в эту минуту в душе доктора: чувство горячей отцовской любви к сыну, страх за жизнь его и боязнь оставить его без своего попечения и помощи могущей понадобиться внезапно, чувства эти боролись с чувством долга, с человечностью, требовавшими его немедленно поспешить на помощь к умирающему, хотя и чужому для него ребенку. Голос совести и долга заговорил в душе доктора.
– Стараться спасти только своего ребенка, отказав в спасении жизни другому, чужому ребенку... это... это эгоистично, бесчеловечно... пронеслась мысль в голове доктора.
– Погоди немного! – сказал он решительно Якову, собиравшемуся уже уходить, – я сейчас буду готов!
Войдя осторожно в детскую, доктор тихонько разбудил свою жену и объявил ей, что он должен оставить сына на ее попечение, а сам немедленно ехать на помощь к умирающему ребенку крестьянина.
И подойдя к кроватке своего больного мальчика, он тихо наклонился над ним, осторожно поцеловал его в лоб, смахнул с своих глаз набежавшую слезу, простоял несколько мгновений у постели ребенка, жадно вглядываясь в дорогое ему личико и быстро вышел из комнаты.
Было уже за полночь, когда выехали Яков с доктором. Ни зги не было видно. Ветер, дувший им сначала взад и усиливавшейся с каждым порывом, вдруг переменился и начал дуть прямо в лицо, залепляя глаза снежной пылью, переметая дорогу.
Пегашка трусил мелкой рысцой.
– Эх, никак пурга собирается? – проговорил тревожно Яков. Помилуй, Бог, если захватит нас в дороге, не попадем тогда скоро в деревню, а то и совсем придется заночевать в поле. Не успеем тогда вовремя к Семке, помрет мальчонка! – И Яков начал из всех сил нахлестывать Пегашку.
Доктор молчал. Мысли его всецело в это время были y постели его сына, и он как бы не замечал непогоды и не чувствовал холодного режущего ветра.
Вот повалил хлопьями снег, завыл, загудел еще сильнее, как-то зловеще, на тысячи голосов ветер и начал крутить падающий снег вместе с наземком и хлестал в лицо Якова и доктора, залепляя им глаза.
Доктор крепко завернулся в шубу и окутал голову большим медвежьим воротником.
Снег начал валить все сильнее и сильнее. Сильнее ревел ветер, наметая сугробы, заметая дорогу... Ничего не стало видно даже вблизи, y самых саней...
– Господи, спаси и помилуй! Видно Господь прогневался на меня, окаянного! – с отчаянием произнес Яков, понукая плетущегося теперь шагом, ощупью Пегашку и увязающего в наметенных сугробах снега.
A доктор все молчал и как будто не замечал разыгравшейся пурги и не слыхал вздохов и сетований Якова.
Но вот сугробы стали попадаться все чаще и чаще; все чаще и чаще вяз в сугробах выбивающийся из сил Пегашка и, наконец, совсем остановился.
– Эх, Господи, Боже никак с дороги сбились! Вот беда-то теперь! – проговорил отчаянным голосом Яков, вылезая из коробка по колено в снег, и мгновенно пропадая в непроглядной теме.
Яков ощупью начал искать дорогу, боясь отойти далеко от коробка, чтобы не заплутаться...
Пегашка стоял, понуря голову, тяжело дышал и изредка фыркал.
Доктор вдруг почувствовал, что сани не двигаются с места. Он очнулся от своих тяжелых дум и заметил, что Якова нет с ним рядом, что кругом непроглядная тема, рев бушующего ветра; разом понял он в чем дело и крикнул во весь голос: – Яко-о-в! Як-о-в!
– A... a... а! – донесся к доктору, как бы издалека, из непроглядной тьмы, заглушаемой ревущим ветром, среди отклик Якова.
– Видно, барин, сбились с дороги и начинаем плутать! – заговорил вдруг, появляясь из темы, около саней, Яков. Ничего не разберешь, дюже перемело дорогу, теперь вся надежда на одного Пегашку! Но, но, родной, вызволяй, – сев снова в коробок, Яков начал понукать измученного Пегашку, дергая его вожжами и нахлестывая...
Пегашка побрел шагом, то и дело увязая в сугробах снега и останавливаясь; Яков с доктором, ехали шагом, не зная, где они едут, сбились ли с дороги или нет?
Вдруг впереди послышался вой и лай собаки, заглушаемые бурей.
– Никак пес лает! – сказал, прислушиваясь, Яков.
Снова порыв ветра донес, теперь уже яснее, лай собаки.
– И то пес!.. Слава Тебе, Господи! Теперь, значит, и деревня близко, и мы на дороге, и не заплутались! Ай да Пегашка!.. Золотой!.. Н-но, но, родной, поторапливайся! – радостно произнес Яков, похлестывая теперь уже приободрившегося Пегашку, вероятно, почуявшего близость дома и старавшегося взять рысцой.
Через несколько минут Яков с доктором въехали в деревню.
Маленькая, убогая избушка с закоптелыми стенами и потолком, тускло освещенная коптящей лампочкой, спертый, душный воздух. К низкому потолку привешена на продетый в кольцо шест убогая детская люлька. Пред люлькой склонилась к хрипящему и задыхающемуся ребенку молодая баба, жена Якова. Крупными каплями катятся слезы из ее глаз и глухие рыдания потрясают ее измученную грудь...
Тихо в избе, только пурга хлещет снегом в маленькие оконца, да в печной трубе плачет и как бы напевает похоронную песнь умирающему ребенку, бушующий на улице ветер.
Но вот y избы как будто остановились сани. Баба встрепенулась и стала прислушиваться.
Прошло несколько томительных секунд... Хлопнула в сенцах дверь, и в избу поспешно вошел доктор в сопровождении Якова.
– Спаси, родной, Семку, умирает совсем парнишка! – с глухими рыданиями бросилась к доктору жена Якова.
– Успокойся, голубушка, Бог милостив, не умрет Семка, мы ему поможем! – говорит ласково доктор, стараясь успокоить рыдающую молодуху. – Мы немножко порежем в горлышке Семки, и он после этого выздоровеет. Успокойся голубушка! – говорил доктор, вынимая из кармана футляр с набором медицинских инструментов.
Операция быстро была сделана доктором, и ребенок после операции начал дышать легче и свободнее.
Луч надежды на спасeниe сына осветил лицо Якова и его жены.
Прошла мучительная ночь. Светает...
Пурга стихла. Наступила раний, тусклый, короткий день и прошел, и сменился вечером...
Бледный с осунувшимся лицом, с впавшими глазами, обведенными темными кругами, встал доктор с табурета, на котором он все время просидел перед люлькой больного ребенка, следя за ходом болезни...
– Ну., теперь уж нет никакой опасности для вашего Семки, – сказал он, вставая и обращаясь к Якову и его жене, – спасен ваш сын, и болезнь пошла на поправку... Скоро Семка выздороветь... Моя помощь пока больше ему не нужна... А теперь, Яков, вези меня скорее домой! Боже, Боже мой! Что-то теперь у меня дома? – невольно, как крик отчаяния, вырвалось из груди доктора.
Вечер близился к концу... Вечерний сумрак окутал землю. Вот на небе, дрожа, кой-где затеплились звездочки, а из облаков выплыла луна и осветила своим холодным, серебристым светом занесенную снегом деревнюшку; протянулись повсюду на освященном луною блестящем ярко белом снеге длинные, причудливые, темные тени...
Из ворот дома Якова выехал Парашка, везя Якова и доктора, спешившего домой к своему больному сыну.
Бледный свет луны ярко озарял, занесенную сугробами снега дорогу.
Доктор сидел молча, уткнув угрюмо свое лицо в маховой воротник шубы.
«Боже, Боже, – думал он, – что-то дома, что-то теперь с моим милым мальчиком? может быть он теперь уже умер и с бледным, восковым личиком, холодный и ко всему безучастный лежит неподвижно на своей маленькой кроватке»... И тоска и отчаяние гложут душу доктора, и рыдания просятся вон из груди, а на глаза набежали тяжелые крупный слезы.
Молчит и Яков, и в голове его тоже блуждают мысли.
– Да, на все Божья воля, – думает Яков, – запоздай мы с доктором еще немножко, и Семка был бы теперь в покойниках... А и доктор же наш, дай ему Бог доброго здоровья, – перескочила блуждающая мысль Якова вдруг на доктора, – редкостной доброты барин. Вон, ведь, свой ребенок у него тоже недужит, а он таки поехал ко мне... А все наука вот поди-ж ты, чирконул маненечко у Семки в горлышко ножичком, и Семка стал дышать легче, а умер бы безвременно Семка без доктора»...
Вдали заблестел крест сельской церкви.
– Скоро теперь приедем! – заговорит, вслух Яков, подстегивая Пегашку.
– Что ты говоришь? – спросил Якова доктор.
– Говорю, скоро мол приедем, вон уж и церкву видать!.. Н-но, Пегашка, потрухивай, родной!
Вот и больница заблистала своими освещенными окнами: вот и дом доктора, а в окнах его ярко блестят огоньки...
– Тпру! Стой, Пегашка! Приехали, барин! – подкатывая к крыльцу дома доктора, проговорил Яков.
Доктор быстро выскочил из саней и нетерпеливо застучал в дверь кухни.
– Ну, что, как Ваня? – тревожно спросил он отворившую ему дверь кухарку.
– Ничего, барин, барчуку теперь легче, о вас все спрашивал...
– Слава Тебе, Господи! – с влажными от выступивших радостных слез глазами, проговорил доктор.
(Из сборника «Мой Отец»)
Любовь победила
– Никогда я его не прощу! – воскликнул старик сердито отодвинув стол, и бросил салфетку на обеденный стол.
Он свирепо зашагал по комнате, скрипя толстыми сапогами, а жена его, тоже пожилая женщина, молча украдкой отирала слезы и делала вид, что ест.
Эта ссора повторялась каждый день между супругами. Прошло два года, как они прогнали из дома своего единственного сына за то, что тот, против их воли, женился на бедной девушке.
Старик Петров был каменщик по ремеслу; ему удалось сделаться подрядчиком при перестройке новых улиц в Петербурге, и он сколотил порядочный капитал. Детей долго не было; только на десятом году семейной жизни родился у них сын. Понятно, что отец и мать не могли на него нарадоваться. Сами они были люди простые, привычные к тяжелой работе, но из сына им захотелось сделать настоящего барина. Средства y них были. Вот они и отдали его в лучшую школу, a потом и в высшее учебное заведение. Они не помнили себя от гордости и блаженства, когда их мальчик, их сокровище, кончил с золотою медалью ученье и пред ним открылась возможность выбрать любую службу, жить легкою, барскою жизнью.
– Да, счастливчик, нечего сказать! – весело говаривал жене старый Петров. – Подумай, старуха, ведь от нас ему достанется не мало денег, да и сам он теперь до всего дойти может. Одна только еще забота, – и он с лукавой усмешкой хлопнул жену по плечу, – надо хорошую невесту ему найти, красивую да ученую, как он, чтобы ему не было стыдно.
Куда девались потом все эти золотые надежды!
В одно прекрасное утро молодой человек явился к родителям с повинною, прося благословить его на брак, с его возлюбленной – бедной девушкой!
Co стариками чуть не сделался удар. Отец в припадке бешенства прогнал сына и объявил ему, что он не даст ему ни копейки, если он в самом деле женится.
Сын ушел и через несколько дней прислал им извещение о том, что вступил в законный брак.
С тех пор они его ни видали. До них доходили слухи о его житье: они знали, что трудно живется их родному детищу, что перебивается он на самое маленькое жалованье, потому что надо было взять первое попавшее место, чтобы хоть кое-как обзавестись хозяйством.
Старики томились в своем одиночестве; они мучились и страдали за сына; к тому же в последнее время между ними самими завелись нелады.
Сердце матери не долго выдержало ссору с сыном. Гнев ее давно прошел, и она была готова простить свое дитя. Набравшись храбрости, она как-то приступила к мужу и заговорила с ним о сыне. Но старик страшно рассердился, закричал на жену и запретил ей говорить о виновном. Однако, она не могла подчиниться этому приказанию, то и дело заговаривала о том, что было ей дороже всего на свете. Все ее подходы встречали со стороны мужа неизменный отказ. Старики стали ссориться. В доме сделалось невыносимо тяжело. Эти примерные супруги, которые свою жизнь прожили дружно, на старости лет узнали вражду и злобу. Дня не проходило без стычки, a стычки кончались горькими, обидными словами.
– Слушай, старик, – говорила жена (ссоры всегда начинались в конце обеда): – y тебя нет жалости, вот что я тебе скажу; – ты бездушный человек!
– A я тебе скажу, – ревел муж, – что ты – жалкая тряпка и больше ничего!
С этими словами он выходил из дому, хлопнув дверью, и вечер y него проходил в пивной, где он изливал душу пред знакомыми, хвастаясь своею железною волей. Но на душе y него было скверно, и совесть не давала покоя. A дома, в одинокой, опустелой квартире, сидела бедная мать и тихо лила слезы о своем мальчике. На что ей довольство и покой, которыми она теперь пользуется? Какая радость сидеть в уютной квартире, когда нет подле нее любимого сына? Все ее мысли там, где-то на окраине города, где, она знает, живет, перебиваясь в нужде, ее дитя. Слезы льются на ее работу, и не видит она исхода из своего горя.
Наступило Вербное Воскресенье, веселое воскресенье, но с холодным пронизывающим ветром.
Глядя на солнце, можно было думать, что весна настала, но все были в шубах. В это праздничное утро старик Петров встал поздно и был в самом мрачном настроены духа. Еще накануне он сотый раз поссорился с женой, которая стала опять умолять его простить сына. Бедная женщина говорила ему, что сын очень нуждается, что его маленькое жалованье меньше тех денег, который они проживают на свой обед; она уверяла мужа, что невестка их (что ж говорить, как ни сердись, а все-таки она по закону невестка их), что она вовсе не дурная женщина. Правда, за ней водились грехи до тех пор, как она с ним не повенчалась, но с того времени про нее нельзя было сказать ничего, кроме хорошего. Стал бы он так любить, если б она не была хорошая женщина! Нет, нет, она отлично знает, что Маша прекрасная, добрая жена. Да, наконец, и не в том дело. Если уж старик так упрям, что не хочет простить сына, пусть не прощает, но помочь-то ему надо. Не стыдно ли думать о том, как самим вкуснее поесть и лучше одеться, и теплее жить, когда единственное родное детище в горькой нужде?
Бедная мать говорила и плакала, но все напрасно. Старик сказал себе, что нельзя уступать, и кончил спор решительными отказом, как всегда.
Он опять ушел из дома в пивную и просидел там до поздней ночи, отчего и проспали сегодня. При воспоминании о вчерашней ссоре с женой, у него на душе заскребло, и он не мог найти покойного праздничного настроения, хотя и оделся в праздничное платье. Он прошел в столовую, посмотрели на часы и еще пуще нахмурился; ему хотелось есть, а жена ушла в церковь и вернется только к 12 часами.
Вот она, наконец, вернулась и принесла большой пучок распустившейся вербы. Так славно за пахло в комнате распустившеюся вербой! Старик Петров не отличался большою чувствительностью, однако и в нем шевельнулось что-то далекое, давно забытое, о чем напомнил ему запах вербы.
Ему вспомнилось одно давно прошедшее утро, такое же ясное, как сегодня, когда его молоденькая жена принесла из церкви такой же пучок свежей вербы и повесила его над постелью. Как она была мила тогда, как он любил ее, как много счастья приютилось в тесной комнатке скромных рабочих! Старик глядел на свою старуху и в его памяти воскресла вся прошлая семейная жизнь. Он вспомнил неустанную преданность жены, ее трудолюбие, неутомимую, самоотверженную жену, и ему сделалось необыкновенно грустно и тяжело, что он огорчает ее на старости лет из-за негодяя сына. Да полно, такой ли он негодяй? С кем не было греха в молодости? Правда, по-Божьему, надо родителей почитать, но с любовью-то что поделаешь – с молодою, горячею...
В эту минуту старуха подошла с вербой к стене, где висел портрет сына.
Дрожащими руками она прикрепила ветку над дорогим изображением; слезы струились по ее щекам. Старик не выдержал. Он быстро встал, подошел к жене, взял ее руки и, глядя на портрет сына, проговорил хриплым от слез голосом:
– Слушай, Аннушка, не простить ли нам его?
Крик радости вырвался у бедной женщины. Каким нежным голосом он сказал: «Аннушка». Как давно уж он не звал ее этим ласкающим именем! Словно молодостью пахнула на нее. Она поняла, что ее старик все так же любит ее.
Крепко обняла она его, покрыла все его лицо горячими поцелуями, обхватила голову обеими руками и начала ему что-то шептать на ухо. Да, она призналась ему, что в прошлое воскресенье она не выдержала более и пошла к сыну. Он так горюет о том, что огорчил своих стариков, так раскаивается, так давно рвется к ним, да все боялся на глаза показаться.
– Знаешь, я видела его жену, – продолжала тихо рассказывать старуха, и голос ее стал особенно нежным. – На нее нельзя сердиться, уверяю тебя. Она так нежно любит нашего Митю. Сейчас видно, как она вся в нем живет. Посмотрел бы ты, как все у них убрано, как чисто и хорошо в их бедном хозяйстве. Что до прошлого, какое нам до него дело? ведь Митя забыл его. Постой, я еще главного тебе не сказала: она уже третий месяц беременна. Мы скоро дедами будем.
Петр был совсем растроган. Он и зажал рот жене и задыхающимся голосом проговорил:
– Довольно, старуха! Накрывай стол на четверых, посылай за извозчиком. Возьмем эти вербы в знак мира и поедем за ними.
Счастливая мать разрыдалась на плече своего мужа, и он сам, забыв про свою железную волю, заплакал, как ребенок, вместе с своею верной подругой.

Любовь победила
Молящаяся мать
В церкви во время литургии молилась женщина мать. С нею было четыре мальчика – дети ее. Один из них лет пяти; этот смирно стоял, правильно крестился и внимательно молился. Другой лет трех. Этот в молитве подражал матери: становился на колени и делал земные поклоны, когда делала это мать, но не смирно стоял и от молитвы быстро переходил к детским шалостям: часто оборачивался спиной к иконам и лицом к матери, вертелся около ней и нравилось ему прятаться за полы одежды матерней. Мать поправляла его, становила лицом к иконам и, улыбаясь, грозилась на него пальцем. Дитя начинало молиться, и опять переходило к своим шалостям. Третий около двух лет, едва держался на ногах; он или садился, или стоя держался за руку матери, и, когда мать становилась на колени обвивался ручками своими за шею ее и целовал ее; мать поправляла его, берегла, чтобы не упал, и – молилась. Четвертое дитя было грудное, около года. Это дитя было на руках у матери, когда кормилось; там оно засыпало и потом, закутанное в одеяло, лежало и спало около стенки на полу. Женщина была из простого городского сословия. К концу обедни оказалось, что она к этому дню говела и привела с собою всех детей своих, чтобы причастить их вместе с собою.
Нельзя было смотреть на это молящееся семейство без уважения к трудам и попечению материнской любви, к христианскому, истинно евангельскому, разумению обязанностей матери – с младенчества приучать детей к молитве, к участие в церковном богослужении и воспитывать их под руководством и в духе Православной Церкви. Особенно отрадно было смотреть на усердную и благоговейную молитву матери среди беспокойства и забот ее о четырех малютках – детях. Подле этого молящегося семейства стоял мужчина почтенных лет и седин и, заметно, с умилением смотрел на эти подвиги молящейся матери: он не спускал почти глаз с детей ее и не раз, нагибаясь, спешил поддержать и предохранить маленькое дитя от падения, когда оно запутывалось около одежды матери и готово было упасть. Мать каждый раз с нежною кротостью спешила поправить дитя и внимательным поклоном благодарила за доброе участие почтенного мужчину и вместе извинялась, что дитя ее беспокоит его. Тут же стоял другой молодой мужчина, но не так же смотрел на это дело: он улыбался, морщился и делал гримасы, смотря на шалости детей, особенно когда мать брала кормить грудное дитя; он пытался тогда что-то говорить к даме, ради которой только, как видно было, он и стоял теперь в церкви; но дама не отвечала ему и видимо не сочувствовала его улыбкам и гримасам, потому что сама с уважением и сочувствием смотрела на счастливую и благочестивую мать.
Запели причастный стих. Мать забрала своих детей и пошла с ними к царским вратам. Священник причастил детей прежде других причастников. Мать приобщивши детей великому таинству жизни и спасения, привела их на свое место, дала трем из них по части просфоры, сама пошла приобщаться, поручив посмотреть за детьми одной пожилой женщине. Мать за многолюдством причащающихся (была суббота 6-й недели вел. поста) наскоро возвращалась к детям. В это время двое меньших из детей расплакались. Женщина старалась забавить их, но не помогало. Пожилой мужчина вынул свои часы и, показывая их двухлетнему мальчику, тоже хотел забавить, но без матери дети плохо утешаются и невиданными забавами.
В это время молодой мужчина, которому сильно не нравился плач двух детей, обратившись к пожилому мужчине, с неудовольствием сказал ему:
– Что за охота этой матери водить с собой кучу детей и заставлять их своим криком беспокоить тут других?
– Верно она имеет на то свои причины, – сказал ему тот в ответ; – может быть ей и не на кого оставить дома своих детей, a может быть ей хотелось, чтобы дети ее участвовали нынешний важный день для нее и в ее молитве и вместе с нею причастились Тайн Христовых: я уверен, что она дорожит этим высоким Христианским утешением.
– Причастить она могла их в свободный день, когда сама незанята, – возразил молодой человек, – a что касается до утешения и молитвы, то вы видели, что дети только надоедали и мешали матери молиться; да кроме того подняли крик в церкви: и неприлично и неприятно для других.
– Признаюсь, я не заметил, чтобы дети надоедали и мешали этой матери молиться: я желал бы себе от души чаще так горячо и усердно молиться, как она сегодня молилась, и я полагаю, что сила и теплота ее молитвы именно поддерживались присутствием при ней милых ее детей: она больше передумала бы и тревожилась бы сердцем о детях, если бы их не было с нею: матери думают и чувствуют в этом деле не по-нашему и вернее нас. Я не мог заметить ни одного неприятного выражения в лице этой матери, когда дети ее увивались около нее и требовали присмотра ее: эти подвиги истинных матерей не отягощают и не огорчают. Что касается до настоящего плача, до неприличия и до беспокойства другим, то прошу вас взглянуть: мы рассуждаем с вами пред иконою Божией Maтери с предвечным Младенцем на руках...
– Да, но это – икона: a я думаю, что Божия Матерь не носила с собой Младенца своего в церковь, чтобы Он там плакал на всю церковь: религиозные утешения Ее в этом отношении верно были иные.
– A я так это именно и хотел вам сказать, что Матерь Божия всегда и везде неразлучно с своим Богомладенцем: оставлять Его без Себя Ей было не на кого, a молиться вместе с Ним и за Него – эта высокая обязанность и это утешение не могли быть чужды Ее святого сердца: Она – тоже мать и вместе высочайший образец матерей; Она избрана была послужить и слабости младенчества Богочеловека и детскому возрасту Его. И Она ли не брала с собою в храм своего Божественного Сына?... Вы и без меня знаете из евангелия, как 12-летний Иисус Христос отстал от Матери своей в Иерусалиме и остался во храме.
– Так, но я думаю, в том храме не позволяли бы кричать детям и нашли бы это неприличным храму и богослужению.
– Может быть, нашлись бы такие, которые и выгнали бы плачущее дитя из храма, считая это оскорблением святыни храма и богослужения, как вы говорите. Но таково ли это дело пред Господом? Припоминаю вместе с вами еще случай из Евангелия. Еврейские матери хотели поднесть к Иисусу Христу своих детей, чтобы Он благословил их, когда Господь, окруженный множеством народа, поучал его. Дети везде одни и те же: маленькие, без сомнения плакали и пищали, a которые побольше, кричали и упирались, a матери усиливались протесниться сквозь толпу, чтобы подойти к Господу. Апостолам представлялось, что плач детей и желание матерей их помешают высокому делу учения небесного Учителя, прервут Его беседу к народу, и они не позволяли матерям подойти к Господу. Но оказалось, что взгляд апостолов на это дело не одобрил Господь, которому хотели они услужить своим усердием: Он сказал им, чтобы они не возбраняли детям приблизиться к Нему, и, прервав беседу к народу, благословил всех их. Я не могу понять, почему люди хотят иначе поступать с детьми в христианском храме, куда их приносят умные благочестивые матери для того же благословения Христова? Ревность о благочинии в храме, восстающая против плача детей, не походит ли пред судом Господа храма на ревность апостолов в рассказанном случае? По крайней мере для вас ясно, что я расхожусь с вами в суждении об этом деле.
В это время усердный сторож церковный подошел к старушке, y которой на руках плакало дитя, и предложил ей выйти с детьми в притвор церковный. Старушка не решалась несть на холод чужих детей. Пожилой мужчина внимательно смотрел на дело и не вступался в него, вероятно ожидая, что скажет по этому поводу собеседник его. Тот не замедлил вступиться в дело и сказал сторожу, что не годится маленьких детей высылать на холод без матери. Обратившись к старшему мальчику, он спросил его: любишь ты ходить в церковь? Тот бойко отвечал: люблю. – Почему же ты любишь? – У нас всегда бывает праздник, когда мы придем из церкви, и мать дает гостинцы. – И мне дает гостинца, когда придем домой, сказал второй мальчик, смотря на старшего брата.
Пришла и мать. Она перецеловала своих детей; плакавшие дети умолкли, но не могли сразу успокоиться от довольно продолжительного плача. Пришла и дама, о которой мы упоминали выше, она подошла к детям и с ласкою раздала им по половине просфоры. Совершенно успокоив детей, мать пошла с ними на середину храма, чтобы подойти с ними ко кресту по окончании литургии.
Молодой мужчина спросил после того пожилого: верно вы – счастливый отец семейства, что так любите и чужих детей?
– К несчастью, нет, отвечал тот: я имел пятерых детей, но Господь всех взял их к Себе еще маленькими; и признаюсь, я высоко оценил бы счастье, если бы Господь благословил меня так молиться с такими ангелами, как молилась сегодня эта мать!.. Но я должен сказать вам, что мои мысли, которые я высказал вам в разговоре об этой матери с детьми, не внушения только отеческой любви, a выражение моего религиозного убеждения, хотя эти мысли, кажется, вас удивляют.
– Нет, я знаком с этим взглядом на деле: вот моя сестра только сегодня оставила детей дома, a то всегда водит их с собою в церковь и всегда об этом спорит со мной. Конечно, я могу иметь другой взгляд на религиозное воспитание детей.
Люди стали выходить из церкви, собеседники расстались. Но я, выслушавши весь этот разговор двух собеседников, думал о молодом господине: «тебя, – думал я, – или вовсе не носили в детстве в церковь, или не доносили. И как бы ты воспитывал своих детей в духе христианской веры, если бы мать твоих детей не походила на этих матерей, которых ты не одобряешь?» Ему кажется, что можно дать детям христианское воспитание, не питая их с детства духом Христовым...
Щ.
Памяти матери
О мать моя! Твоею лаской кроткой,
Как солнышка живительным лучом,
Согреты были дни весны моей короткой...
Полна забот о «мальчике своем»,
Ты о себе совсем позабывала,
Ты не жила, родная, для себя,
Ты обо мне тревожно хлопотала
И беспокоилась, любя!
Я помню день: больной лежу в кроватке...
Мне тяжело... Нет сил поднять руки...
Огонь горит пред образом в лампадке,
Вблизи меня – ты, полная тоски.
Ты шепчешь мне, стараясь улыбнуться.
Слова любви. Внутри меня огонь.
Я слаб. Я не могу пошевельнуться;
Ты мне на лоб кладешь свою ладонь –
И! легче мне. Но вот я вновь теряю
Сознание... Минуты ли бегут,
Часы ли тянутся, но только открываю
Глаза – по-прежнему ты тут.
Я мучился – и ты со мной болела.
Меня томил недуг – болела ты душой...
Забыв себя, ты обо мне скорбела,
Лишь для меня жила – и мной!
Тебя уж нет... Твои потухли очи;
Не я закрыл их любящей рукой...
Круглов
Великое назначение
Великое святое слово: «мать»
Некрасов
Женщины все более и более прокладывают себе дорогу к самостоятельной, трудовой жизни. У нас есть писательницы, художницы, женщины-врачи, женщины-чиновники и т. д., и т. д. Женские учебные заведения, как и мужские, переполнены; на высших женских всевозможных курсах места берутся с бою. Такая жажда знания и труда – отрадное явление. У нас есть занятия, где образованная женщина желательнее образованного мужчины. В школе, особенно в низших классах, в больнице у постели больного женская мягкость, нежность души, незаменимы. Да и в других родах деятельности участие женщины не может быть лишним. Столько у нас везде жесткости, грубости, что смягчающее влияние женщины прямо необходимо. При этом следует только отметить, что широкий доступ женщины ко всякого рода труду особенно желателен под тем лишь условием, что женщина при всякой деятельности отнюдь не утратит своих отличительных особенностей души: женственности, мягкости, большей сравнительно с мужчиной нравственной чистоты и порывистости ко всему светлому. Женщина должна помнить, что ей самой природой назначено великое, святое служение – материнство, где требуются лучшие чувства женской души. Конечно, не всем женщинам выпадает быть матерями; для незамужней, вдовы и бездетной прекрасно, если oни могут отдать свои силы и время на то или другое стороннее общественное служение, – но долг матери всю себя отдать семье, – главное, детям. Лучшее материнство есть вместе с тем и высшее служение обществу, родине, всему человечеству. Какое дело может быть более прекрасно и славно, чем истинное материнство? Художник рисует в красках, или высекает из мрамора дивный образ, редкое произведение искусства; мать из ребенка может вылепить образ Божий, воспитать светлую личность, гордость и славу человечества. Ученый мыслитель и писатель обогащают мир новыми великими мыслями; мать может эти мысли воплотить в живом человеке, в своих детях. Для матери не может быть более гордости и славы, как прекрасные по уму и сердцу дети; для женщины не может быть высшего служения, как материнство.

Совет матери сыну
В древнему Риме были два брата Гракхи, редкие юноши; они всю свою недолгую, но славную жизнь боролись и погибали за благо меньших притесняемых братий. Своим благородным характером они были обязаны всецело заботливому воспитанию матери. Когда они были уже взрослые, матери их случилось быть в обществе знатных богатых римлянок. Те похвалялись, кто роскошью наряда, кто красотой лица и стана, кто дорогими кольцами, серьгами, ожерельем; мать Гракхов призвала своих сыновей и, указывая на них, сказала:
– Вот моя гордость и вместе гордость римского народа.
У великих людей часто были великие по душе матери. А дать человечеству великих, редких по красоте ума и сердца детей это – более великая заслуга, чем написать прекрасную книгу, картину, сыграть роль на сцене, выиграть судебный процесс. И, если у нас, к сожалению, редко выходят люди, должным образом подготовленные к честной, трудовой, самоотверженной, желанной жизни, приходится прежде всего жалеть, что у нас редки настояния матери. Школа получает детей уже более или менее взрослыми и ей часто приходится иметь дело с установившимися навыками ребенка, а покривившееся деревцо трудно выпрямить, хотя бы оно было еще и гибко; надо с первых дней растить его прямо. Кроме того, школа имеет дело зараз с десятками и сотнями детей и видит их только краткие часы. Если дети живут в сыром холодном подвале и от постоянной простуды получили ревматизм, трудно ожидать, чтобы их вылечил самый искусный врач, если после докторских осмотров, советов и лечений в течение нескольких часов они опять будут возвращаться на житье в тот же подвал. В ребенка дома годами въедается копоть и грязь; мыслимо ли, чтобы школа все это отмыла до чиста? В деле воспитания детей важнее всего воспитание семьи, те впечатления, уроки и наставления, которые заложат в детскую душу родители, особенно мать. Мать подле ребенка с первого дня его жизни. Дитя питается молоком: мать видит первую улыбку ребенка, подмечает первый проблеск сознания, слышится неясный младенческий лепет. Впечатления раннего детства глубоко залегают в душу ребенка. Мать не пишет, а неизгладимо вырубает на детском сердца. В колыбели и у ног матери готовится тот фундамент, на котором после жизнь будет строить характер человека. Мать штрих за штрихом изо дня в день может годами наносить на нужную ткань детской души краски добра и чистой правды, пока в ребенке не проступит, наконец, светлый образ Божий. Долгий это, тяжелый и кропотливый труд, но за то великий и святой.
Мать
Бледной полоской закрадывается рассвет пасмурного осеннего утра в маленькую, низенькую комнату. У образа, в переднем углу, слабо мерцает лампадка. Тихо кругом. Сладким предутренним сном спит весь дом. Только в углу, распростершись пред образом, виднеется темная фигура. – Господи, не оставь, помоги, помоги! – шепчут дрожащие губы старухи. По морщинистому лицу ее градом катятся слезы. Как жить ей, больной, беспомощной старухе, без поддержки любимого – кормильца сына? Как остаться без его привета, без его ласки? Зачем отнимают от меня кормильца сына, единственную надежду и опору ее? Не видала она радости от старшего сына. Не работник он, не ласков, не приветлив к старухе матери. Только второй сын, Егорушка, был ее радостью и утешением, работал без устали, нес домой каждую копейку. И вот берут ее любимца в солдаты, на службу царскую... На днях он жребий вынимал, завтра пойдет на приемку... Прибежал он к ней веселый, как всегда, все рассказал ей, как жребий вынул, как в присутствии все на него смотрели, утешал ее, уговаривал.
– Полно, матушка, плакать! – говорил он. – Бог не оставит тебя. И Павел за ум возьмется. Да и я скоро вернусь, буду помаленьку работать что-нибудь в свободное время, да тебе, родная, деньжонок посылать. Разве можно плакать, что я на службу царскую пойду. Все идут, не я один! Да, может быть, и не возьмут меня еще. – Слушала она его, старалась не плакать, да слезы сами лились из глаз. – Возьмут его, возьмут! Знает она, чует своим материнским сердцем... Да и как не взять такого красавца, такого умницу! Красив, здоров и статен ее любимец сынок, уйдет он от нее далеко, далеко! Быть может, не увидит она больше своего любимца! Стара она стала, и часто хворает; тяжела ей разлука с кормильцем сыном. Кто побережет ее? Кто позаботится о ней? В них двоих сыновей, положила она всю душу, всю свою жизнь. Для них только и жила, ими дышала. Ничего ей, старухе, кроме ласки сыновей, не надо! Не похожи характером Павел и Егор. Плохой работник Павел, запивает, кутит, надрывает душу старухи-матери. Вот и теперь только что вернулся с попойки и, не раздеваясь, завалился на кровать – и спит. Пробовала она ему говорить, пробовала и уговаривать. В ответ только одни грубости. И, забывая все на свете, в своем материнском горе, бедная старуха горько плачет и молится, молится за младшего сына, скорбит о старшем. Глубока и искренна материнская молитва! Тоскует ее бедное исстрадавшееся сердце!..
«Егорушка, Егорушка, родной мой! – шепчет она. – Господи, спаси, сохрани, не отнимай y меня совсем. Верни мне его здравым и невредимым. Не оставь, Господи, помоги»! В своей скорби, в своей тоске она ничего не видит, не замечает вокруг себя.
A Павел, проснувшись и молча, неподвижно сидит на диване и смотрит воспаленными глазами на мать. В голове шум и звон от вина; какие-то обрывки мыслей; в груди свинцовая тяжесть. Он лежал все время в тяжелом забытьи... И вдруг услыхал вздохи и шепот: «Егорушка, Егорушка»! Это слово точно кольнуло его. Кто это так нежно шепчет имя его брата? Кто это плачет в углу, на коленях? Это – мать. 0 чем она плачет? Павел силился понят, вспомянуть что-то... Да, да он помнит: брата его возьмут в солдаты, он уедет от них. Как же они будут жить? Мать плачет... потому что он – лентяй, пьяница, потому что бранится с матерью, когда она его молит, просит оставить пьянство и приняться за работу.
Егорушка, Егорушка! Как любит мать его брата! Как тяжело расставаться ей с ним! Она никогда так нежно не называет его по имени, никогда не смотрит на него так любовно, так ласково! Как заботится она о Егоре! Как хлопочет, чтобы дома ему было тепло, уютно, сыто!
С ним, Павлом, она не так ласкова, не так заботлива. A кто виноват? Он сам во всем виноват.
Ведь мать живет только для них. Хлопочет на своем маленьком хозяйстве, чистит, моет, стряпает, шьет, все для них. И небогато y них, a уютно и чисто.
Егор работает, кормит мать, заботится о ней. A он?.. В первый раз в сердце Павла закралось какое-то горькое чувство... Стало обидно, горько, досадно. Захотелось, чтобы мать приласкала его, прижала его, как ребенка, к своей груди. Хорошие тихие слезы закипели в груди. Павел тихо повернулся и лег лицом к стене.
В комнате становилось светлее... Издалека доносился благовест к заутрени.
Старуха отерла глаза, поднялась и неслышно, едва держась на ногах, после бессонной ночи, принялась за дело.
Тихо, стараясь не разбудить спавшего любимого сына, старуха принялась хлопотать. Только изредка она тяжело вздыхала, да отирала катившиеся по лицу слезы.
A Павел не спал. Широко раскрытыми глазами смотрел он в пространство. В душе его происходил какой-то перелом, в котором он сам не мог дать себе отчета. Где-то там внутри зазвучали новые струны... Заговорила совесть. Слезы и скорбь матери пробили кору, нараставшую на молодом сердце. Ее молитва заронила в грудь сына светлый луч любви и раскаяния.
Прошло три дня. Смеркалось. В маленькой комнате, за столом. у кипящего самовара сидела Пелагея Андреевна – так звали старуху. Небольшая стенная лампа освещала небогатую обстановку комнаты. Но все в ней дышало безукоризненной чистотой. Задумавшись, сидела старуха, поджидая сыновей, или вернее – одного Егора.
«Павел, думала она, наверно ушел куда-нибудь пьянствовать»! Изменилась, похудела она за эти несколько дней. Добрые глаза смотрели печально и опухли от слез. Руки, перемывавшие стаканы, дрожали. Вспоминалась ей вся жизнь, смерть мужа, вдовство, подраставшие дети.
Муж ее был труженик, работал на заводе, где считался лучшим работником. Вместо наследства, он оставил ей двух сыновей. В них она положила всю жизнь, учила их, насколько позволяли средства, и определила на тот же завод. Да разные они вышли, и лицом, и характером!.. Как она будет жить с Павлом, когда Егор уйдет? Как ей вразумить его? Чем? Где взять средств на прожитие? Столичная жизнь так дорога.
Горько задумалась старуха, подавленная своими невеселыми думами.
Раздался звонок. Сыновья пришли скоро, один за другим. Сегодня и Павел вернулся домой. Она даже удивилась.
– Ну, матушка, не горюй, а собирай меня в путь-дорогу, – заговорил Егор, стараясь быть веселым, хотя голос его дрожал. – Только не плачь! Отслужу царю, опять к тебе вернусь! Через неделю приходится ехать...
Старуха вся бледная опустилась на стул. Она молчала, только слезы говорили за нее.
– Матушка, не плачь, не плачь, родная! Не мучь меня! Ведь обязан я нести службу, подумай... Павел не оставит тебя, побережет, позаботится.
Егор опустился на колени и ласково взял руки матери. Она уставила тоскливый взор на красивое лицо сына, и вдруг прижала его голову к своей груди и горько зарыдала.
– Егорушка, ненаглядный, Егорушка... Как ты будешь жить без меня, Егорушка? – шептала она, разглаживая его темные курчавые волосы. – Кто пожалеет меня старуху? Не доживу я, не увижу тебя. Кто позаботится обо мне?
– A я-то, матушка... – послышался из угла сдавленный глухой голос. – Я останусь с тобой!
Не веря своим ушам, старуха взглянула на Павла.
– Павел, Павлуша! – только и могла прошептать она.
Павел был уже около нее, тихо целовал ее руки и незаметно отирал невольные слезы.
– Прости мне, прости, матушка – говорил сын. – Я постараюсь заменить тебе Егора... Я все готов сделать для тебя! Твои слезы, твоя молитва перевернули мою душу. Только прости меня, полюби меня, родная моя!
Всепрощающая, самоотверженная любовь материнского сердца необъятна и безгранична, как глубокая синева неба... Мать забыла все. Полная радости, она с одинаковой любовью, обняла обоих сыновей.
Отдавая отечеству одного любимого сына, она нашла другого, не менее жаждущего ее материнской ласки и забот.
«Дети мои, дети! – шептала старуха. – Благословен Господь, даровавший мне таких детей! Внял он моей грешной молитве, вернул мне потерянного сына».
– Иди, Егор, служи царю и отечеству и будь спокоен! У меня остался другой сын, который позаботится обо мне! Иди, иди, благословит тебя Бог! Мы оба будем ждать твоего возвраищения!
И снова, сияющая радостью, мать горячо обняла своих детей. Благодарную молитву шептали ее уста! И ангелы на небе радуются чистому, святому счастью матери.
Павел с большим усердием принялся за работу, и свой заработок уже не пропивал, a отдавал весь своей матери.
Молитва матери
В детстве я был очень хилым ребенком. Чем я только не переболел в это время – и корью, и скарлатиною, и горячкою, и просто лихорадкой! Но ни разу я не был так опасно болен, как на восьмом году жизни. Весна в этом году была ранняя: в половине марта уже и снегу нигде не осталось, разве только где в лесу. Раз, – это было в самом начале весны, – зашел ко мне мой приятель – крестьянский мальчик и стал звать идти вместе с ним побродить по селу. Боясь, что меня не отпустят, я ушел из дому, никому не сказавшись.
Набегавшись в волюшку, я уже собрался было идти домой.
– Постой, не уходи, – сказал мне Вася: – давай покатаемся еще на лодке.
– Где же мы лодку возьмем?
– Это мы уладим, – торжествующе заявил Вася. – Мы стянем корыто, что у вас у сарая лежит.
Сказано – сделано. Стащили корыто и перенесли в сад. В саду у нас, как раз по середине, была огромная яма, которая делила сад на две половины. Теперь в этой яме было почти полно воды.
– Жаль только, что паруса у нас нет. – сказал Вася, – а то мы, брат, совсем были бы, как на океане. Слыхал ты про океан? Нам учитель сказывал, что это такое море большое.
Спустили мы корыто на воду, сами уселись в нем и оттолкнулись от берега. Вместо весел вооружились палками.
Как мы ни бились, плаванье наше выходило не особенно удачно: мы все кружились у берега и никак не могли добраться до середины ямы.
– Ничего не поделаешь без паруса, – решил Вася. – Ужо я сделаю парус, и тогда мы заживем! Парус сам будет возить нас. Знай только – посиживай!
– Будет на сегодня, – сказал я: меня и то бранить будут.
Вася первым вылез из корыта. Не успел он стать на землю, как корыто перевернулось, и я по шею очутился в воде.
– Васичька, спасай! тону! – кричал я.
Дело было у берега, так что с помощью Васи я кое-как выбрался из воды, весь мокрый, дрожа от холода и испуга. Первой заботой моей по возвращению домой было – пробраться незаметно на печку и обсушиться. Так я и сделал. Но печка не помогала: я никак но мог согреться, и к вечеру меня стащили оттуда совсем больного. Я заболел тифом.
Во все время болезни, как рассказывала потом мать: я почти постоянно был в бреду и очень редко приходил в сознание. Помню только, что когда я только приходил в сознание, то всегда обыкновенно видел мать молящуюся пред иконой Божией Матери, висевшею в той комнате, где я лежал. Раз как-то я очнулся. В комнате никого не было, только мать стояла на коленях и вполголоса молилась. По лицу ее ручьями текли слезы. В моей памяти и до сих пор сохранились слова ее молитвы:
– Матерь Божия, Царица Небесная! помилуй Ты его. Пресвятая Владычица! Ты также имела Сына и мучилась при виде Его страданий? Ради Своего Сына, оживи мне Его.
– Мама! – позвал я. – Пить хочу.
Она встала и дала мне воды.
– Ты за меня молилась мама! Я слыхал. Ах, как хочется мне быть здоровым! Скоро Светлое Воскресенье! Матерь Божия! пошли мне здоровье, чтоб Пасху встретить!
После этого я опять впал в забытье и стал бредить.
На другой день, придя в сознание, я увидел в комнате священника, диакона и псаломщика. Они правили водосвятие и акафист Пресвятой Богородице. Мать стояла на коленях y моей кровати и вся в слезах молилась. Подле нее стояла моя маленькая сестра и тоже плакала. Отец и тетка стояли ближе к священнику, с печально опущенными вниз головами. Не веселая была обстановка, но внушавшая какое-то особенно-благоговейное чувство. Я сердцем, если не детской головой, сознавал всю торжественность настоящей минуты и попросил, чтобы мне помогли приподняться на постели. Я чувствовал, что мне было как будто несколько легче. Но прошло несколько минут, и я в изнеможении опустился на подушку и уснул.
Когда я проснулся, служба еще не была кончена.
– Мама! мне сейчас приснилось, будто в нашей комнате было накурено ладаном, открылось небо, и Матерь Божия, вся в белых священнических ризах, сошла ко мне по лестнице, взяла меня за руку и подняла с постели, сказав: вставай, Вася! будет уж лежать!
Мать, услыхав об этом, залилась слезами и, пав перед иконой, долго-долго молилась пред ней.
Когда кончилась служба, и батюшка дал мне приложиться ко кресту, я сначала поцеловал крест, потом привлек его к груди и так держал несколько минут молясь, чтобы Господь послал мне выздоровление.
Скоро уснувши снова, я проспал спокойно до следующего утра, и этот сон был для меня сном выздоровления. После этого я стал заметно поправляться.
Приближалась Святая Пасха. Была уже Страстная неделя. У нас начали готовить к празднику. Наконец, наступила и суббота. Вечер. По хозяйству все было улажено, начали готовиться к завтрашнему дню. Наибольше хлопотали около платьев. Маленькая сестра моя просила служанку Варвару, чтобы та непременно разбудила ее к заутрене, приговаривая: «а то и любить тебя не буду, и никогда не стану с тобой спать и даже не похристосуюсь». Она прибежала ко мне и стала показывать свою новую ленту. Глаза у нее блестели от удовольствия, на щеках играл румянец.
– Счастливица ты, Леля! – завидовал я сестре. – Ты будешь в церкви. Там будут петь «Христос воскресе». Народ такой нарядный! А свечей сколько будет гореть! Батюшка наденет белый ризы. Так хорошо будет, а я буду дома.
На глазах у меня даже слезы навернулись.
– Нет, Вася, и я уж лучше не пойду в церковь, останусь с тобой дома, и будем вдвоем петь: «Христос воскресе» и «Светися, светися».
Подошла мать. Я стал просить ее, чтобы она и меня взяла в церковь.
– Но ты, деточка, болен, тебе нельзя.
– Нет, возьми, мамочка; мне так хочется этого. Я хочу помолиться.
– Хорошо. Мы с Варварой поочередно будем нести тебя.
Наступило 12 часов ночи. Все были на ногах и поспешно собирались к заутрене. Еще не благовестили. Я только теперь в первый раз после болезни встал на ноги.
Пошли в церковь. Меня сначала хотели вести на руках, но я упросился идти сам.
– Мне и так, надоело все лежать да лежать, – говорил я.
Во время богослужения я тоже стоял на ногах. И так отрадно действовало на душу давно жданное с таким нетерпением торжество Светлого Воскресенья! Когда запели «Христос воскресе!», на сердце стало так радостно, весело! В этот день я причастился. Домой возвратился я уже почти совсем здоровым и даже ни разу не прилег во весь день. И с того дня еще и до сих пор не приходилось мне болеть. Бывало, когда я уже учился в школе, нападет лень, и хочется хоть недельку прихворнуть, ан нет – болезни как будто стали бегать от меня.
Русская мать
Я находился в Ножане в Майне, близ Парижа. Косогор под нашими ногами спускался к реке, окаймленной высокими осинами. Густой туман покрывал сад и медленно поднимался вверх, окружая таинственностью чащу бегоний с широкими красноватыми листьями. Гелиотропы и поздние розы разливали свое умирающее благоухание, а легкие ветви дикого винограда окутывали дом покрывалом, волнующимся живописными пестрыми складками. Деревья казались какими-то привидениями... В темноте мелькали кое-какие огоньки, освещая равнину, расстилавшуюся по ту сторону Марны.
– Там, внизу, в лощине Шампаньи8, – послышался за мной голос с крыльца.
Шампаньи! Много ваших и чужих покоится там, в этих садах и лугах, покрытые дерновыми холмами, осененными крестом. Бенгальские розы, посаженные набожной рукой, на иных могилах это неувядающее букеты, посвященные останкам покойников.
Устремив глаза на огоньки равнины, я думал о тех, которые остались во рвах, позабытые победителями и побежденными, о тех, которых не видел ничей глаз, когда на лице их уже лежало мраморное величие смерти, о тех, одежды которых не касалась никакая рука, чтобы по какому-либо знаку или сохранившихся в них вещах узнать их; потом я думал о матерях, сестрах, невестах, которые ждали недели, месяцы и которые прочли, наконец, в газете: «такой-то убит или пропал без вести».
Убит! Пропал без вести! И немые слезы, горькие слезы отчаяния или теплые слезы преданности воле Божией, смотря по характеру, проливались в тиши ночей на горячее изголовье, проливались от того, что убитые преданы земле, как другие, и не известна священная могила, которая сокрыла их останки.
Не я один предавался таким грустным размышлениям, потому что голос, указывавший Шампаньи, снова прошептал:
– Там схоронено много таких, которые никем не были узнаны... Как в Крыму...
Стало уже холодно; вошли в гостиную, где в камине весело пылал большой огонь. Говоривший был отставной французский полковник, лет шестидесяти, худощавый.
– Вы были в Крыму, полковник? – обратился я к нему.
– Да, – отвечал он, грея свои руки, – и видел страхи! Сколько осталось там этих бедных людей в траншеях!
– Французов?
– И русских. После одного сражения – я командовал тогда батальоном в... – Я нашел одного убитого лежащим на спине; бедному мальчику не было, может быть, и двадцати лет; белые волосы, совершенно белая шее, почти без бороды... он был так мил, что не мог не возбуждать сострадания в самом закаленным воине таком, как я. Мне стало жаль его.
– Офицер?
– Нет, простой солдат, в серой шинели. Пуля попала ему в грудь: служба его продолжалась не долго. Судьба не сберегла его, попади пуля полу вершком выше, она встретила бы металлическую икону, которая бы защитила его.
– Металлическую икону?
– Да, в роде медали, образ святого... это вещь, стоящая внимания, я привез ее во Францию. Я его тебе дал, – вспомнил полковник, обращаясь к сыну домохозяина. – Сохранил ты ее?
– Она наверху, – отвечал юноша.
Он вышел и минуту спустя вернулся с маленьким цветным мешочком в руках (такие мешочки носят на груди) и подал его мне.
С благоговейным чувством открыл я эти бедные останки, похолодевшие на груди молодого русского солдата. Боле двадцати лет, как они сняты с шеи своего владельца, и ни разу, наверно, не попадали в такие руки, которые бы отнеслись к ним, как к святыне.
Мешочек представлял род маленькой сумки, очень искусно сделанной. Русские крестьянки сшивают их из мелких лоскутков, чтобы хранить в них деньги. В этой сумке лежал квадратный образок св. Николая Чудотворца, медный, потемневший от сырости и времени, но прекрасно сохранившийся.
Икона возбудила любопытство и стала ходить по рукам, вызывая вопросы, на которые я отвечал, как мог. Когда я клал ее обратно в мешочек, я ощутил под пальцами сложенную бумагу и вынул ее.
– Это письмо, – сказал полковник. – Я не знаю, что оно содержит. Прочтите его. Вы знаете русский язык.
Я бережно развернул пожелтевшую бумагу, это была простая бумага маленького формата; выцветшие чернила были скорее рыжими, чем черными; четыре страницы были все исписаны, однако, письмо было не очень длинно. Неровный почерк, хотя и твердый, и неправильная орфография обнаруживали руку, не привыкшую к письменной работе. Я начал медленно переводить, с трудом разбирая кривые строчки; но дошедши до половины страницы, я остановился, ссылаясь на трудность читать при огне неявственный почерк.
Я разбирал отлично, но я не хотел пред равнодушными продолжать чтение этого письма, которое меня трогало за сердце. Это писала мать своему нежно-любимому сыну, мать-патриотка, воспламененная геройским мужеством, и в то же время христианка, преданная воле Всевышнего, горячо верующая. Трогательная вера этой простой женщины могла, пожалуй, возбудить насмешливую улыбку y присутствующих, – я предпочел сохранить благочестивое излияние этой простой души для себя и для своих старых друзей, способных ее понять и удивляться ей. Я попросил позволения взять письмо с собою, чтобы перевести на досуге, и получил его без затруднения.
Много говорили о матерях древних времен; выставляли в пример лакедемонянку, которая радовалась смерти своего сына, павшего со славою за отечество... Эта не радовалась, – каждый день повергала она пред Господом свои слезы и вместе с тем свои молитвы.
Без сомнения, бедная мать никогда не узнала, где ее сын встретил смерть, которой она наказывала ему не страшиться.
Вот письмо в том виде, как оно было написано, без всякого изменения:
«Любезный мой сын Игнатий Миньевич (не разборчиво)! Я получила твое письмо в Николин день9 и не знала, как выразить свою радость, узнав, что ты жив и здоров. Посылаю тебе свое горячее материнское благословение, навеки нерушимое, да будет над тобою воля Всевышнего. Служи верно нашему Батюшке Царю, проливай за Него кровь и не изменяй Ему; Бог за то тебя не оставит, a я буду со слезами молиться за тебя, Господь милосерд. Он примет тебя под Свою защиту и охранит тебя от вражеских пуль. Но прежде всего не будь трусом и иди грудью вперед. Я слышала от добрых людей, что при крещении священник делает крест на груди, помазуя ее святым миром, чего не делает на спине. Говорят, что поэтому пули басурманов отскакивают от груди и падают в сторону, но мы, женщины, мы – не ученые, и ты, милое дитя мое, знаешь больше, чем я. Итак, да научит тебя Бог служить нашему Батюшке Царю. Сокровищу нашему много горя и забот; хоть вы, по крайней мере, радуйте Его своей верной службой. Я получила твое письмо, дорогое мое дитя, и много плакала, думая об огне, о тех опасностях, которым ты подвергаешься, a ты, несмотря на это, не только не забыл написать своей плачущей матери, a еще послал ей рубль. Ты бы лучше оставил его себе, милое дитя мое: деньги тебе нужнее, чем нам. Все читали твое письмо, и господа читали и осыпали тебя похвалами, и я чуть не потеряла головы от радости. Все твои сестры здоровы и посылают тебе каждая по низкому поклону. На Троицу меня посетила Наталья; она пришла из Питера на лето, a потом опять вернется. Анна вышла замуж за одного из слуг Ксенофота Михайлыча; зять мой шлет тебе свой низкий поклон. Он работником и хорошего нраву. Живут они, благодарение Богу, согласно. Варвара поступила к господам горничной, a я была недавно больна, но слава Богу, теперь мне лучше. Все Корковские здоровы и посылают тебе низкий поклон. Мы читали твое письмо вместе, и все плакали. Жив ли ты еще теперь, мое дорогое дитя? Я все думаю, что злодеи убили тебя, и от этой мысли сердце мое разрывается. Я посылаю тебе письмо заказное, чтобы оно вернее дошло. Если y тебя есть 10 копеек, напиши нам и успокой нас известием, что находишься в добром здравии. Зачем пришли к нам эти проклятые басурмане! Разве y них не стало хлеба? Бейте их хорошенько и прогоните их, чтобы и впредь это проклятое племя не посмело идти войною на христиан! Уж не колдуны ли они? Нужно во что бы то ни стало их прогнать, мое дитятко, нужно, помолясь, разбить их, как следует. Прощай, мой милый сынок, крепко целую тебя, прижимаю к груди своей и молю Создателя бдеть над тобой. Мы все здоровы, и господа ни в чем не притесняют нас. Вся прислуга тебе кланяется.
30-го июля
Мать твоя
Мария Семеновна
Бедная мать! Ее сын, несколько дней спустя после получения письма, с трепещущим сердцем, укрепив себя молитвою, пошел в сражение грудью вперед, как наказывала ему мать, и жестокая, неразумная пуля наповал убила его, полного жизненных сил и патриотического мужества. Сколько времени прошло, прежде чем Мария Семеновна получила известие об его смерти? Может быть, целые месяцы! Не посылала ли она умоляющих, отчаянных писем, не получая ответа от своего нежно любимого сына? Она откладывала копейку за копейкой из своих бедных средств, чтобы собрать и послать ему рубль для того, чтобы он мог отправить ей письмо по почте. Пока что, она цеплялась за последнюю надежду: «у него нет денег заплатить за письмо, и потому он не пишет», думала она. И когда она узнала, что ее сын, ее единственный сын, – потому что она не упоминает ни о каком другом мужчине в своей семье, – ее единственный, ею взлелеянный, сын убит, пораженный пулей басурманов, она поспешила к своим родным и знакомым не с радостью, как прежде, показывая им присланное от доброго сына письмо и рубль, добытый ценою тысячи лишений, но с глубокой скорбью, чтобы показать им роковую бумагу, свидетельствующую о том, что ее сын переселился в другой мир. Без слов, без слез, в тоске и отчаянии она падает на скамью среди родных, онемелых от ужаса. Она пробует повторить слова Писания: Бог дал, Бог, и взял, да будет благословенно Его имя... но ее голос прерывается рыданиями; она сжимает свои похолодевшие руки на исхудалой груди, которою вскормила погибшего сына и проклинает нечестивых, убивших ее сына, проклинает войны, ненавистные матерям, войны роковые, жестокие и неизбежные.
Одна
(Изд. «Степных дум»)
Ленка, Леночка, дочка родная моя! где ты, где ты? Куда ж ты ушла от меня?
Боже Ты мой, как хорошо сегодня! Как хорошо в степи! Весною веет, весною запахло всюду.
Любила я всегда эти вешние дни. Любо глядеть, бывало, как готовит твой батько плуг и борону, как веет перед хатой зерна на посев. И не стало твоего батька, а и с тобой были радостны вешние дни. Солнышко светит ближе, теплое, ласковое. И ты, как солнышко, вся разгоришься, веселая, радостная, бегаешь целый день, возишься со своей старой мамой на огороде...
Боже Ты мой, как сладко перекликаются жавороночки, – чрез все сердце так и переливаются их голоски! Молодость в сердце вспоминается, ласки чьей-то, милых слов чьих-то хочется.
Переливаются жавороночки, только отчего же среди них не слыхать твоего голоса? Где ты, где ты? Куда ж ты ушла от меня, Лёнка, Лёночка, птичка степная моя?
Вернулись из-за моря, запели милые пташки, заструились звонкие воды по ярам степным. А я положила тебя в сырую землю, крест над тобой белый поставила! Отчего не взяла ты меня с собой? Зачем оставила старую мать одну горевать?
Звенят веселые воды по ярам степным, перекликаются дети на улице, идут люди – на весну глядят, говорят веселей, в поле скоро ехать готовятся... А я вернусь одна в хатинку, в опустелую хатинку мою... со всех углов ты будто на меня выглядываешь... Вот и чоботки твои, и свитиночка10 твоя, и юпочка11, и шарафанчик12 висит... Стану я все целовать и слезами обливать.
Сижу я так, целую твои тряпочки и жду, все жду – вдруг придешь ты, зазвонит нежный голосок, обовьются тонкие ручки вокруг старой шеи моей: «Мамо милая, как же я люблю тебя»!..
Любила ты, голубонька моя, крепко любила маты свою, любила и денечки эти весенние. Целый день бегала на гору в степь подивиться – не виднелись ли сиротки13, не улыбнутся ли тебе желтенькими глазками.
Целый день с девчатами резвишься и поешь, легкая, статная, радостная, смугляночка моя, утешениe мое!
Лёнка, Лёночка, милая дочка моя! где ты, где ты? Куда ж ты ушла от меня?..
Когда давно стает снег и сбегут ручьи, выглянет на Божий свет зеленая травка, с хворостинкой плелась ты, еще маленькая, за стадом панских гусей, заробляла на хлеб нам. Скучен мне без тебя весь день.
А зимою все-то мы вместе вдвоем. Длинны зимние вечера. Сидим рядышком... Шумит колесо на прядке, прядево на гребне смычется... До поздней ночи прядем и тихо беседуем. Чего уж не переговорим мы... И про батька покойного вспоминаем, и про братца, который далеко за Кубань давно ушел и вестей не дает... И сказки старые все переберем до одной...
Погляжу, догляжу я на твою молодую красоту, и стану я говорить. «Скоро невестой станешь ты y меня. Пошли Бог милостивый тебе доброго человека, чтоб спокойно тебе было за ним, как за мной, чтоб берег, на руках чтоб носил тебя, моя ясная звездочка!»
A ты бросишь прядево, прижмешься к моей груди, плачешь и шепчешь сквозь слезы: «Не пойду я ни за кого, не оставлю я тебя сироткой, родная моя!»
И гляжу я в темные очи твои, и целую их, и плачу и смеюсь от радости.
Закрылись теперь темные оченьки твои для меня навеки... Не видать мне их больше, не видать никогда... Ленка, Леночка, дочка родная моя.
Тучей черной нашла на нас лихая година эта. Ничего не дала нам земля, словно мертвая пролежала она в тяжелом сне, под страшным зноем, без капли дождевой. Вce выжгло, все высушило... С самой осени пошло горькое горе наше. Едут прежде бывало, полные возы с поля к хатам, a теперь ничего не собрали люди. Нанимала и я десятинку земли: собрали всего три меры жита да две меры ячменя. Как жить? A за работу, за скотину отдавать надо...
Ох, горе же пришло на нас, бедных! До зимы пробились, a зима пошла – стало так, что хоть помирай. Ходила я скрозь, искала, куда дочку внаймы отдать, не берет никто, никому не нужно. А далеко отпускать боюсь, – как я без нее останусь?..
Так и маемся мы день за день...
Занесло хатинку снегом. Гудит в степи метель, будто плачет горько, будто наше счастье, нашу долю отпевает.
Куда ни пойдешь просить – везде на тебя тоскливыми очами глядят, везде последний хлеб доедают. Только ты, мое солнышко, и веселишь меня: «Ничего, мамо, зачем так скучать? Смотри уж Филипповки проходят. Рождество минет, Крещенье, а там и Великий пост близенько, а там и Велик день... и жавороночки прилетят... Тепло пойдет... Наймут меня люди... Будет хлеб у тебя... Станем как-нибудь жить с тобой, ненько моя».
И говоришь так и ласково усмехаешься. А у самой-то, должно быть, не легко на душе. Легко ли дитыне на одном хлебе с водой сидеть, да и того не доедать! А все крепишься, весело глядишь, меня утешаешь, мое серденько.
Ой, где же ты, где ты, доня моя! Что ж не вижу нигде я, родная тебя?
И идут такие зимние дни, тихо идут, темные такие, хмурые, скучные. Днем тяжко, а вечером еще того больше. Ума не приложу за что браться. Не уродил Бог ни льна, ни конопли. Из воздуха ничего не спрядешь...
Приходит вечер, не за что гасу14 купить, сидим в темноте да тихо переговариваемся, а то думаем втихомолочку думки грустные.
И холодно в хате! Гною нет, – хожу по соседям низко кланяюсь: выпрошу у кого десяток, у кого пяток кирпичин. А другой день хата и вовсе не топлена.
Рано спать заляжем, укроемся старым батькиным кожухом, и свиты и все тряпье наложим, чтоб теплее спать было. Перекрещу я тебя на ночь и засну тяжелым сном. Снятся сны все печальные, нерадостные.
А утром займется заря, поднимемся, подивлюсь я на тебя: худая стала ты, потускли очи, личико бледно стало, что восковое. Видишь ты, что я с тоской на тебя гляжу, и улыбаешься мне бледными устами.
Идет месяц, идет другой. Чаще стала у нас в церкви служба похоронная слышаться. Несут все больше стариков да старух, несут и помоложе, а там и детки что-то много помирать стали.
По всей слободе голодная горячка стала ходить.
«Ну, думаю, скоро, видно, и мне, старухе, на тот свет отправляться».
Двух подруг уже захоронила. Девчатами еще дружны были, вместе песни веселые певали когда- то... А теперь заняли над ними: «Со святыми упокой!»
Упокой, Господи, их, устали старые подруги мои. Тяжелая доля на нас легла. Горькими слезами доля наша полита!
И жду я своего череда. А все на ногах твердо хожу, не посылает Бог за мной, не хочет еще оставить без матери девоньку мою.
А она все худеет, ослабла вся, – в чем душа только держится. И что ей сделать, чем помочь – ничего не знаю. Болит только у меня сердце, разрывается от смертной тоски.
Пошел и Великий пост, и на «сорок святых» слегла она, да и не встала больше.
Лежит она весь день на печи, укрываю я ее кожухом и свитою, под головку ей подстилаю. Горит ее головка, разлетались косыньки темные...
Тяжко ей, тяжко бедной, а все еще мне улыбнуться старается...
Ой, бедная, бедная дочка моя! Ой, Леночка, Ленка, зачем покидаешь меня.
Лежит она так неделю, другую лежит... И все ей хуже становится. Вижу уж догорает моя свечечка беленькая.
Сижу с ней, ласкаю ее. А сама смотрю на нее и думаю: «Чем же мне удержать тебя? Где та сила, молитва та, чтоб тебя со мною оставить? Боже милостивый! Сохрани ее мне, Господи?»
А она еще говорить мне: «Как ты из-за меня печалиться, убиваешься, родная мама моя! И зачем это я так огорчаю тебя? Оченьки твои распухли от слез. Погоди, мамонька, вот я уже скоро, Бог даст, встану. Не убивайся так, кохана моя».
И прижмусь я головой к ее грудке и плачем тихо мы обе.
Сижу я все около нее; выпросила взаймы полотна, шью ей рубашку, а то и переменить нечем... А она все такая горячая... Шью я так, а на рубашечку слезы нет-нет да и капают, слезами материнскими рубашечку ее вышиваю...
Придут в недилю15 подружки ее – девчата, посядут вокруг нее, весело балакают16. И она повеселеет, слушаючи их.
A я пока в церковь пойду. Стою среди людей с печалью моей. Молятся люди, жарко молятся. Давно уж, может, не маливались так, как в лихую годину эту. И об одном все моления наши, чтоб дал нам Бог сил снести наш крест, чтоб отвел от нас голодную болезнь, чтоб взглянул Господь милостивым оком на нашу нужду горькую.
Стою я среди людей, a предо мной Спас в терновом венце – на меня глядит. И молюсь я Ему: «Спасе светлый, пречистый! Прибежище наше! Ты ходил по земле, страдал за нас, грешных, добру людей учил. Помоги же нам, услышь рыдания наши. Может, есть еще добрые люди на белом свете, которые Закон Твой исполняют. Что ж не придут они к нам, не помогут в великой беде нашей? Где ж вы, где добрые люди́? Или уж так и пропадать нам всем!
«Иисусе Христе, Сыне Божий! Приди к нам, осени милостью Своей мою бедную доченьку. Сохрани матери дитятко. Нет y меня сил терпеть горе мое!»
И смотрит на меня Спас под терновым венцом, и будто слышу я, говорит Он мне: «Терпи, старенькая, – и Я много терпел. Видишь – кровь из язв Моих бежит, и скорбь смертная на лице Моем. Терпи! не иди против предела твоего».
И стою я, смотрю на него, Батюшку, и слезы градом y меня катятся... И тише y меня, легче на душе станет. Иду я домой покойная и терпеливая.
Только чуть переступлю порог, гляну, как лежит девочка моя посреди подруг, как сорочка, белая, очи ввалились, худая такая, – и оборвется опять сердце y меня, и опять я на Бога ропщу, грешная...
Ой, Боже мой, Боже, чем я прогневила Тебя? Зачем отнимаешь родное дитя y меня?
Прошла Похвальная, пришла Вербная. Стал ей конец подходить. Лежит она уже без памяти и меня узнавать не стала. Одним глазком только сплю я ночи подле нее. Боюсь конец ее проспать. Все молитвы мои уж вымолила, все слезы выплакала.
Было это в ночь под субботу Вербную. Лежу я на полу... Задремала... Вдруг словно кто-то толкнул меня... Вскочила я, смотрю – уже заря занялась, сидит моя Ленка на печи, ножки свесила, глядит прямо на меня.
«Что с тобой, Ленка? Что ты, голубонька?» – обняла ее, спрашиваю.
A она тихо так подняла глаза на меня и говорит: «Простите меня, мамо...»
«Что это ты? В чем тебя простить?»
Ничего она не ответила, только стала тихо склоняться... Положила я ее опять и укрыла... Вижу – закрылись y нее глаза, тише все дышит, будто замирает... И как стали к обедне звонить, тут скоро и преставилась она.
Пришли соседки, раздели мы покойницу мою, обмыли ее. Падают руки y меня, сама не знаю, что делаю. Стали мы из моего платья ей темное платьице шить. Не могу я шить, – падает игла из рук, сарафанчик на пол спалзывает.
Стали одевать ее. В последний раз одела я мое дитятко ненаглядное. Думала я так с подругами когда-нибудь к венцу наряжать ее, a теперь с сырой землей венчать ее пришлось.
Сделали девчата-подружки веночек ей из красных и зеленых квитков17, украсили темные волосики. A на белом лбу венчик я положила.
Пришла старая черничка псалтирь читать. Читает кафизмы, a я слушаю, слушать хочу, – и не понимаю...
Отводят, разговаривают меня... A я сижу, глаз не свожу с нее. Да правда ли, что унесут ее от меня, захоронят навеки?
Ой, Ленка, Леночка, светлая радость моя! Навеки покинула дочка родная меня.
Сделал сосед мне гроб, собрала я по добрым людям на погребение. Отслужил на другой день поп, положил крест на стол, стали к кресту подходить, a потом с моей покойницей прощаться: в венчик, a потом и в уста целуют.
Девчата плачут, a я стою как каменная, гляжу и не понимаю. Слышу, говорят надо мною: «Пойди простись с дочерью. Тут очнулась я, припала к ее грудке: «Дитя мое... Серденько, Ленчик мой... Ленушка... отзовись маме своей...»
Не отвечает она мне, лежит безгласная, не шелохнется!..
Не помню я, как забили крышку и понесли. Сестра двоюродная уж за меня коржиков напекла и на могилу снесла мне.
Выкопал дядя Опанас племяннице могилку. Стоит открытая глубокая ямка, гляжу я в все, гляжу на гроб, как он туда уходит... Прощай, моя Ленка! Боже мой, Боже великий!..
Люди мимо кладбища вербы святить в церковь несут, останавливаются, крестятся. A со степи вешние воды вниз к свободе бегут... И струят ручьи подле самого края кладбищенского. A могилка на краешке и стоит. И чудится мне, что степь родная наша плачет со мною о дитыне моей.
Травка выглянет, станут дети синенькие перелесочки носить... a ее здесь не будет.
Может, покойнее, светлее ей там y престола Его, где нет воздыхания и печали. A все же не увидят ее глазки милой родной степи, синеньких квитков, золотого солнышка...
Столпились дети вокруг могилки. Стала я им коржики раздавать, – гляжу, как они жадненько за них берутся, голодненькие. Смотрю я на них и плачу.
И она была y меня такая же маленькая, чистая, невииная ангельекая душенька... Господи Боже, да будет воля святая Твоя, такая уж доля моя!
Идет день за днем. Открыли y нас столовае, кормят голодных. И я туда хожу.
Только отчего же вы так долго не приходили к нам, добрые люди? Может, жива бы была моя девочка... Может, много людей не ушло бы от нас безвременной кончиной...
Пошлет Господь Бог урожай, поднимется, Бог даст, трава в степи высоко; зашумят густые, высокие хлеба под ветром степным; нальется полный колос, до земли гнуться станет.
Зарадуются печаленые очи. Вздохнет легче народ.
Только не отдадите вы мне, тяжелые снопы, моей дочушки. Не отдадите вы мне, высокие скирды, родимое дитя мое, не вернете матерям деток, a деткам матерей.
Хожу я на могилку ее. Сяду, думаю, думаю, гляжу в степную даль...
Гляжу на слободу, на хату нашу, на церковную голубую крышу.
Тут крестила я ее. Тут венчалась я с ее батьком, покойным Андреем моим.
Может, свиделись они там, дочка с батьком обнялись под покровом Божьим.
А я-то одна... одна одинешенька...
Где ты, где ты, куда ж ты ушла от меня. Ленка, Леночка, дочка родная моя.

«Одна»
Мать мученика
Феоклия, жившая в Пергии Памфлийской, вдова сенатора и патриция, посвятила свою жизнь своему единственному сыну. Это был долгожданный ее ребенок. Много лет не было у нее детей, и она неотступно молила Бога посетить ее милостью чадородия. Ее молитва была услышана: но за несколько недель до рождения сына, муж Феоклии умер, оставив ей большое богатство и трудную обязанность вскормить и воспитать младенца.
С тихою радостью и смирением встретила вдова рождение сына, и так же горячо, как молилась о рождении его, теперь над колыбелью его просила Бога, чтобы ее младенец сделался угодным Ему. К этому были направлены все мысли матери.
Каллиопий (так звали ее сына) рос среди тех бытовых условий, какие окружали всех вообще ревностных христиан первых веков. Это были дни, когда всякий шаг в жизни христиан был проникнут мыслью о Христе и Его заповедях; когда все, что есть в жизни ложного, тщетного, недостойного, избегалось христианами с непреклонным старанием. В богатых и знатных семьях, где, может быть, только второе поколение было христианским, все то, чем жили языческие предки было отвергнуто и позабыто, а новые веяния и требования христианского закона были во всей силе. Вместо прежних молодых вельмож, блестящих с виду, но легкомысленных душой, слабых, носивших, в себе задатки бесчисленных пороков, христианские знатные семьи выставляли крепких духом юношей, чистых, самоотверженных, любящих и готовых отдать все блага мира и жизнь за исповедание Христа. Таким вырос и Каллиопий.
Рассказы о священных людях, прославивших собою Церковь, рассказы не из дальних веков и по книгам, а из первый уст, от очевидцев, слухи о гонениях, имена мучеников, носивппиеся в устах христиан и чудные повести о несокрушимой силе христианского духа, о величавых проявлениях веры, о чудесах, блиставших среди крови, огня и пыток, на аренах, на площадях, и влекших за собою крики за мгновение пред тем враждебной христианству толпы: «мы веруем, мы христиане!» и кровавое затем крещение этих людей. В таком воздухе развивалась душа Каллиопия. И, как затаенное желание и любимая, может быть, бессознательная мечта, в его воображени рисовались не мраморные виллы на голубой поверхности моря, не роскошные пиры на удивление Риму, не колесницы и ристалища, не милости цезаря, а терн и крест Христа, – страдания и пальмы мученичества.
Каллиопий уже оканчивал свое образование, когда в той области, где он жил, было обвялено гонение на христиан. Матери его стало известно, что на Каллиопия, по его знатности, велено обратить особое внимание. По слову евангельскому: «Если гонят вас в одном городе, идите в другой. Феоклия решила отправить сына в Киликию. Наскоро, в один день, сделаны были приготовления; казначею и слугам для сопровождения молодого господина отсчитано много золота на издержки. Ночью Каллиопий должен был ехать.
Мать и сын были одни.
Оставалось нисколько минуть до отъезда. Мать вглядывалась в послейдний раз в милые черты сына. Все уже было сказано, больше не было слов, и все слова казались такими слабыми и ничтожными.
Каллиопий, держа в своей руке руку матери, взором прощался с этой комнатой, где он вырос и учился, где Бог слышал его первый молитвы:
– О мать, – прошептал он, – я хочу унести это все с собой; мое детство, все, что здесь было, эту лампаду пред Распятым – вернется ли это? Он прижался к груди матери головой. Скорбь по тому, что он любил тут на земле, охватила его. Я зная, – продолжал он: – там лучше: но если бы можно было, без тревог и изгнания, продолжать это безгрешное, святое – наши молитвы и милостыни хоть не надолго!... Мне тяжело.
– Желанный мой, нам нужно страдать! Ведь было блаженство без облаков и без тени горя в райских садах, – мы отреклись от него. А теперь все здесь растворено печалью. «Туда, Каллиопий, туда!» восторженно воскликнула Феоклия. указывая на небо, «где нет разлуки и гонений, и матери не отрывают от сердца любимых сыновей. Поверь теперь Христу: еще не явилось, еще не открылось, непонятно нашему людскому сердцу, какая будет там радость. Поверь ему беззаветно, – и Он приведет тебя к Себе. Не бойся, Каллиопий: Его слово верно, – Он с тобою навеки!»
Юношу укрепили эти слова. Он стоял теперь спокойный и твердый.
Мать молча осенила его крестом, молча прижала в последний раз к сердцу. Старший из свиты ее сына уже ждал за порогом.
Она взяла в последний раз в свои руки дорогую голову и смотрела в его глаза.
– Ступай, – мать с тобою! – прошептала она слабеющим голосом; он оторвался от нее: она еще раз, уже издали, осенила его крестным знамением и, когда он выходил, собрав последние силы, сказала ему:
– Не посрами своей веры!
Занавес опустилась за ним, и мать упала без чувств пред распятием.
Каллиопий отъезжал от родного дома.
В Помпеополе Киликийском шли великие празднества в честь кумиров, когда прибыл туда Каллиопий.
Нарядная толпа, стремившаяся по улицам, разукрашенные дома, оживленные лица, праздничный говор, все это удивило юношу, и он, подойдя к одной кучке граждан, спросил, почему в города такое ликование.
– Ты, видно, приезжий, – ответили ему: наш градоправитель, Максим, учредил сегодня жертвы, пляски и игры в честь наших великих богов. Мы все пируем – зовем и тебя ликовать с нами.
Тщетно хотел увлечь за собою юношу старший из приставленных к нему рабов. Глаза Каллиопия разгорелись, он выпрямился и смело глядя на толпу, произнес:
– Я – христианин и, когда я праздную дни моего Христа, я отмечаю их постом, a не пляской. Нет мне части в ваших ликованиях; никогда уста, славящие Христа, не воздадут хвалы скверным идолам.
Толпа с негодованием слушала юношу, и повлекла его к градоначальнику.
– Кто ты? – спросил он Каллиопия.
– Я христианин, a имя мне Каллиопий.
– Отчего ты один отказываешься участвовать в нашем празднике?
– Оттого, что я знаю истину и стремлюсь к свету, a ваши боги – ложь, и вы живете во мраке.
– Юноша! твои молодые годы не извинят тебе твою дерзость. Кто ты такой, откуда?
– Я из Пергии Памфилийской, из сенаторского и патрицианского рода. Но самое мне дорогое – то, что я христианин!
– Родители твои?
– Отец уже умер, мать жива.
– Юноша, я знаю теперь, кто ты. Велико твое преступление; но велика к тебе и милость богов, так щедро наделивших тебя и знатностью, и богатством, и красотой. Клянусь Юпитером, если ты поклонишься богам, я забуду твою вину, прощу тебя, и дам тебе в жены мою единственную дочь.
– Если б я хотел жениться, – отвечал Каллиопий: – я бы мог взять за себя твою дочь и поселить ее в доме матери моей, потому что не нуждаюсь в твоем богатстве; но знай, что я обещался моему Христу сохранить нетленным мое девство; твори, что хочешь: я – христианин.
Жестоким мукам был подвергнуть Каллиопий. Под ударами оловянных прутьев он восклицал:
– Благодарю Тебя, Христос мой, что Ты сподобил меня страдать за Тебя.
– Поклонись богам, – сказал подошедщий к мученику Максим, – и ты снова увидишь родину и мать: взгляни на свои страдания.
– Я гляжу на сладость будущего моего покоя, и не чувствую мук. А здесь я не один: правоверная Церковь Христова – матерь моя, и Царство небесное, к которому я приближаюсь, – вот моя отчизна. Я буду страдать, и чем тяжелей будет мука, тем будет мне отрадней: я жажду венца, а никто не бывает увенчан, если не пострадает.
Тогда изобрели новое мучение: страшным колесом, с острыми ножами стали терзать мученику тело, а снизу его палили жарким огнем. И когда страдания превзошли меру, мученик возопил к Богу:
– Христос! приди на помощь рабу Твоему, чтоб до конца прославилось во мне недостойном святое имя Твое, чтоб увидели все, что не посрамятся уповающие на Тебя!
И вот, предстал ангел Господень и погасил огонь и остановил колесо. Тело мученика обливалось кровью, и сквозь истерзанное и прожженное мясо зияли кости – и, когда его отвязали от орудия пыток, народ, в ужасе смотря на терпение этого знатного юноши, воскликнул: «О неправедный суд, велик этот отрок!»
Каллиопия бросили в темницу.
Он знал, что теперь близок его конец, что та участь мученика, о которой он слышал с детства, исполнилась над ним, что прошлая жизнь отошла навсегда, и все дышит новым, и он был готов. Покидаемая земля, мирское счастье, богатство, известность, красоты природы, знание – все казалось бесконечно малым перед тем, что открывалось ему.
И в эти последние часы об одном он думал еще на земле.
«Мать, мать!» шептал он слабым голосом. Ему хотелось, чтоб она была тут и благословила его подвиг и чтоб видела, как умирает он, верный ее завету.
И его желание исполнилось. До матери дошла весть о сыне. Тогда она написала последнюю свою волю о своем имуществе, отпустила на свободу рабов. Золото и серебро и все ценное раздала нищим, a недвижимое имение – села, виноградники, нивы отписала на церкви и, оставив отечество свое, поспешила в Киликию к сыну, страдавшему за Христа.
Подкупив стражу, она проникла в темницу. Сын поднял на нее глаза, и слабо прошептал: «О, мать, хорошо, что ты пришла». Больше ничего он не мог сказать, но в этих словах была слышна невыразимая радость.
A она преклонилась пред ним, упав на колени, и вытирала гной его ран, говоря: «Блаженна я, что видела мученичество сына моего!» И всю ночь она сидела у ног его, и читала ему молитвы, и пела те христианские песни, которые пела ему в детстве. Она была с ним теперь неразлучна и передавала его прямо в руки Божии.
В полночь великий свет заблистал в темнице, и был голос: «Вы святые исповедники Божии, вы оставили отечество и имение, и страждете со Христом».
Настало утро. То был великий четверг – день Тайной Вечери.
Каллиопий был приговорен к распятию. Когда его распинали, мать его дала воинами золота, чтоб распяли они ее сына стремглав, потому что считала его недостойным быть распятым как Христос.
Все время мучения его она стояла при кресте, укрепляя его своими словами. В третий час дня в пятницу, с неба раздался голос: «Прийди, согражданин Христов, сонаследник святых!» – и тогда душа Каллиопия отошла к небу.
Мать приняла на руки его тело по снятии со креста. Она прильнула к его груди, обняла его голову и, прославив Бога, предала дух.
(Е. Поселянин «Божья Рать»)
Утешение в скорби
Притча.
Один богач имел единственного сына Колю, которого любил больше жизни своей; но Господь взял его к себе.
Сильно стало жаль отцу своего единственного сына: все ему было не мило, его не радовало более все его добро и богатство. Узнал об этом священник и посетил его.
– Зачем ты тужишь так сильно? – спросил священник.
– Как же мне не тужить, отец духовный? – ответил богач. – Ведь вы же сами видите, что со смертью сына все мое добро и счастье земное ушло в гроб.
– Успокойся, друг, Бог с тобой! – сказал, священник. – Ужели ты надеялся, что сын твой не умрет никогда?
– Чтобы сын мой не умер, этого я не мог ожидать, но мне хотелось, чтобы он прожил, долгий век, чтобы я мог утешиться счастьем его, и чтобы он после меня остался наследником и продолжал род мой на сем свете.
– Представь себе, – сказал священник, – что сын твой пережил, все возрасты человеческой жизни: детство, отрочество, юность, мужество и старость. Представь себе еще, что он испытал за весь свой век и нужду, и горе, и томление, и муки сердца, огорчения и разные неприятности, и что он в глубокой старости умирает в невозмутимом счастье. Скажи теперь, в ту последнюю пору будет ли жизнь иметь более цены, чем сон, мечта и тень преходящая? Богатство, почести, радости и веселье – ужели пошли бы с ним во гроб?
– Нет, – отвечал богач.
– Ну, а если нет, – заключил священник, – если ты хорошо знаешь, что жизнь наша не больше, как сон, мечта и тень, то зачем же ты убиваешься об утрате жизни, которая в этом мире – коротка-ль она бывает или продолжительна, счастлива или несчастлива, – когда-нибудь непременно должна кончиться?
– Отец мой духовный, как же мне не убиться о потере сына, когда он мало так пожил со мною? Чем я утешусь на старости? Зачем смерть так рано отняла его от меня?
Священник на минуту задумался. Потом лицо его вдруг прояснилось, и он твердым, уверенными тоном продолжал:
– Я знаю твоего сына: нельзя было его не любить; все восхищались его чистой детской душой. Теперь ты подумай вот о чем. Пусть вырос бы твой Коля, подучился бы в школе, успел бы в грамоте. Что же потом? Ты сам повез бы его в губернский город учиться дальше. Пришлось бы тебе разлучиться с ним, – и разве не скучно было бы без него?
– Да, но я все-таки знал бы, что он жив, учится, успевает, мог бы видеться с ним, сноситься заочно, посылать ему средства, кормить, одевать его...
– Послушай дальше. Пожалуй, что он кончил бы учение и поступил на службу. Не рад ли бы ты был, когда-б услышал, что он за свои заслуги стал близок к престолу царскому?
– Как же мне – отцу не радоваться успехам сына?
– А разве теперь не большее случилось? Иисус Христос сказал о детях: таковых есть Царствие Небесное. Вот и Коля твой, оставив здешний мир предстоит у престола Божья в селениях райских, славя Господа и служа Ему вместе с Силами Небесными. Не убивайся же так о том, что душа его рано отлетала на небо. Скажу тебе словами св. Писания: сын твой восхищен так рано к Богу для того, быть может, чтобы, когда бы он стал приходить в возраст, злоба не изменила разума его... Достигнув совершенства в короткое время, он исполнил долгие лета; душа его угодна была Господу, потому Он и взял его так скоро к Себе (Прем.4:11, 13–14)... Итак, не омрачай небесной радости сына твоего своим отчаянием. Чему скорбеть тебе, если ты знаешь, где он, и что там с ним?
Подумал скорбящий человек, да и говорит:
– Все это так. Спасибо вам, отче, за доброе слово. Но скажите: что мне делать с богатством? Все это я берег и копил для сына: какая мне теперь отрада в нем, когда моего Коли не стало?..
– Богатство ты и теперь можешь передать сыну твоему. Распорядись только им благоразумно. За богатство почитали-б сына твоего люди в этом мире, но и теперь ты можешь доставить ему эту часть. Подавай только во имя его всем нуждающимся. Тогда множество бедняков с облегченным сердцем помянут имя его и от всей души вознесут благодарную молитву за тебя и за твоего Колю. Долетят их молитвенные вздохи к Престолу Божию, призрит милостиво с высоты Своей Господь Вседержитель на твоего сына, – и блаженством будет исполняться сердце его, и радоваться он будет, когда увидит, что Отец Небесный и для тебя уже повелел приготовить жилище в Своих небесных обителях... Настанет время, когда ты также оставишь сей мир. Добрые дела твои отверзут тебе врата рая. Тогда с чем сравнишь блаженство встречи твоей с оплакиваемым тобою сыном.
Замолчал священник. Он видел доброе влияниe слов своих на горестного отца. Лицо богача-отца приняло спокойное и покорное выражение.
– Да будет воля Господня! Буду делать, как ты сказал, отче! По сердцу мне пришелся совет твой!
Мать
Ночь... В комнате душно…Сквозь шторы струится
Таинственный свет серебристой луны...
Я глубже стараюсь в подушки зарыться,
А сны – надо мной уж, заветные сны!..
Чу! Шорох шагов и шумящего платья;
Несмелые звуки слышней и слышней...
Вот нежное «здравствуй», и чьи-то объятья
Кольцом обвилися вкруг шеи моей!..
Ты здесь, ты со мной, о моя дорогая,
О милая мама!.. Ты снова пришла...
Какие ж дары из далекого рая
Ты бедному сыну с собой принесла?
Как в прошлые ночи, взяла ль ты с собою
С лугов его ярких, как день, мотыльков,
Из рек его рыбок с цветной чешуею,
Из темных садов – ароматных плодов?
Споешь ли ты райские песни мне снова,
Расскажешь ли снова как в блеске лучей
И в синих струях фимиама святого
Там носятся тени безгрешных людей;
Как ангелы в полночь на землю слетают
И бродят вокруг поселений людских,
И чистые слезы молитв собирают
И нижут жемчужные нити из них?..
И под тихие ласки,
Обвеян блаженством нахлынувших грез,
Я сладко смыкал утомленные глазки,
Прильнувши к подушке, намокшей от слез!..
Надсон
* * *
Примечания
Квинтилиана.
Место кровопролитной битвы
9 мая
Верхняя суконная одежда у малороссов.
Нечто в роде кофты.
Шарафаном малороссы зовут не сарафан, а верхнею юбку.
Сиротки – подснежники, первые полевые цветы.
Гас – так зовут малороссы керосин.
Недиля – воскресенье.
Балакают – говорят.
Цветы.
